Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо домыть…
— Тогда уже нич-чего не выйдет…
Разбивается одна из сервизных тарелок. Ясное дело, на счастье.
— Это нам знак, чтоб на сегодня мы уже бросили эту посуду…
— Нет, нужно все вымыть.
И они моют. До первых петухов моют. До молочно-серебристого света за окном моют. Возвращается сын. Идет к себе, не заглядывая на кухню.
Два-три дня казалось: чувство усталости от серебряной свадьбы никогда не пройдет. Но проходит все. Жена мается: двадцатипятилетие сына еще не скоро и пока что приходится жить без великой цели. Зато великая цель есть у него: вернуть долги — несколько сот долларов.
Август их серебряного юбилея уплывает в небытие. А сентябрь несет ему другую заветную дату. Он любил мечтательно размышлять: куда деваются прожитые дни, как вызревают дни будущие? Недоступные пониманию вещи, как тайна человеческого «Я». Наступит день, и он сядет в вагон метро, вынырнет из-под земли, переедет Днепр, бросит взгляд на очертания Правого берега, отыщет среди новостроек Левого ее дом. Она уже давно не живет в деревянном домике в Пуще, и домика самого давно нет, и колодца, куда падали тревожные осенние звезды. И он, и она поменяли несколько квартир за эти двадцать лет, теперь она окончательно поселилась на верхнем этаже одного из высотных домов Левого берега, в котором во время сильного ветра дрожат стены. Он приедет к ней, едва очухавшись после серебряно-свадебного обострения гастрита, — худой, сгорбленный, лысый человек, который и выглядит на все свои пятьдесят. Принесет белые гвоздики и бутылку красного вина. Теперь она живет одна. Отец умер, у матери своя квартира, сын работает по договору в Соединенных Штатах. Они сядут за стол, она зажжет свечи, поставит в вазу белые цветы, он нальет вина. Она попросит, чтобы сегодня он остался на ночь, но он вздохнет и скажет без слов, что за двадцать пять лет ни разу не… И она расплачется. Двадцать лет не плакала. А в этот день заплачет, заплачет.
— Ты хоть когда-нибудь думал, что я чувствовала, когда ты от меня уходил? Каково мне было оставаться одной, когда ты бежал к себе? Иногда казалось: лучше ничего, чем объедки…
— У нас с тобой были не объедки, а десерт, раз уж мы заговорили на кулинарном языке…
— Разве может спасти шоколад, когда постоянно — смертельный голод.
Это не спасение, он знал. Без мысли о ней не проходило ни одного дня. Дома семья, это навсегда. Недаром на серебряной свадьбе за него пили как за человека долга. И для нее он делал все, что мог. И, возможно, по каким-то меркам сделал немало. Но все равно это мелочь в сравнении с чувством, которое можно оплатить только всей жизнью…
— Я думал, что дарю тебе счастье, хоть вполовину того, которое ты даришь мне…
Поезд метро переехал по мосту через Днепр. Из ее окна Правый берег выглядит еще красивее, чем из окна вагона. С тяжелым сердцем вышел он из метро, поискал глазами цветочниц, ага, вот они, выбрал несколько белых гвоздик и одну темно-розовую. По дороге сорвал со стеблей дурацкие бантики.
Она открыла ему, пригласила в комнату и пошла закрыть балкон, так как неожиданно налетел сильный ветер.
— Какая ты красивая, — прошептал он.
— Да вот, нацепила эти высоченные каблуки, ходить могу только по квартире, на улице упала бы не пройдя и несколько шагов! Это сколько нам уже?
— А мы немного еще обманем время…
Они поцеловались.
— Знаешь, — говорит она, когда они наконец разомкнули объятья, — я впервые поцеловалась с парнем, когда мне было двадцать. Так жалела, что этого не было в мои семнадцать. Тогда казалось, что впереди совсем мало времени. Где-то до двадцати пяти. Но на самом деле все началось только в тридцать.
Они снова поцеловались. Так странно видеть во время поцелуя какие-то предметы вокруг и помнить их потом, как помнится сломанный колодец на убогом дворике и крошечная клумба астр, которую в черноте сентябрьской ночи заливал яркий свет с веранды. И сейчас у нее на столе малиновые астры. Шевельнулась занавеска. Балконная дверь опять распахнулась. Ее руки ласкают остатки его волос. Он усмехается:
— Я скоро буду приходить к тебе на костылях.
— В мой грузовой лифт помещается и инвалидная коляска.
Она приглашает его к столу. Солнце медленно садится на Правом берегу. День кончается. Немного осталось осеннего тепла. Заканчивается в полутьме их нежный ужин. Заканчивается вино в высокой бутылке. Только жизнь продолжается. А его душа переполняется чувствами, которые не передать ни на одном языке. Наконец он говорит:
— Давай я помогу тебе вымыть посуду!
Посуду нужно мыть только после ужина на двоих.
Письмо из Киева
Дорогая Алена!
Очень рада была узнать, что ты не просто жива и здорова, а живешь хорошо, до сих пор работаешь и жизнью своей довольна. Мой внук Славик, с которым ты познакомилась в Германии, передал мне твое письмо, которое ты переслала по компьютеру. Так что я вижу, что ты хоть и принадлежишь к тому же поколению, что и я, — но вполне освоила новейшие способы коммуникации. Я же, «прирожденная училка», как окрестил меня мой внук, так и умру с самопишущей ручкой, вот и сейчас пишу тебе от руки. Надеюсь, ты разберешь, ведь на мой учительский почерк никто не жалуется, а если захочешь ответить, так отвечай любым удобным для тебя способом.
Алена, хоть ты давно уже Элиана, но для меня ты всегда оставалась и останешься Аленой, так что обращаться к тебе буду так. Мы не виделись с тобой почти сорок лет, а это не просто сорок лет, это несколько эпох, когда все векторы поворачивало на сто восемьдесят градусов, и поэтому я просто не знаю, с чего начать. Начну, наверное, с того, что со всей откровенностью скажу тебе: вопреки всем нашим невзгодам, вопреки всему, что нас разъединило, у меня не было подруги ближе, чем ты. Более того, ты расширила мои представления об этом мире, об этой жизни. Да, мы тогда абсолютно искренне осуждали эмигрантов из СССР, потому что считали нашу страну государством справедливости, государством, которое основывается на высокой моральности и уважении к человеку труда. Но у меня в ушах всегда звенели твои слова: «Не могу ходить по городу, где мой любимый идет под руку с другой женщиной». И я в душе благословила твою эмиграцию. И моя мама благословила. И я убеждена: тебе было легче уезжать из нашего города и пережить исключение из комсомола, зная, что ближайшая подруга тебя понимает. И ее мать, которая любила подругу дочери чуть ли не так же, как саму дочь, понимает тебя тоже.
Мы с мамой долго думали: неужели у тебя есть еврейская кровь, которая позволила вашей семье эмигрировать? Нет, ты не подумай, что от этого могло измениться мое отношение к тебе или к кому бы то ни было. Ты же помнишь нашу Берточку Мардер, как все мы ее любили, она, кстати, уехала в восемьдесят восьмом, часто бывает в Киеве. А что касается тебя, так Дмитро объяснил мне, что вы выехали не по еврейской, а по немецкой визе, кто-то там у вас из советских немцев. Я ничего не знала, что у тебя были какие-то немецкие корни. Ведь твой отец был участником Великой Отечественной! И опять же, хоть на определенном этапе мы ненавидели немцев, и это вполне понятно, даже тогда мы с мамой всегда повторяли: среди немцев были и Эрнст Тельман, и Эрнст Буш, и Йоханес Бехер!..
Аленочка, так мое письмо будет бесконечным, я попробую его писать, следуя тому плану, который очертили вопросы из твоего письма. Все они очень болезненны для меня, но это жизнь, моя жизнь, и что уж теперь тут поделаешь?
Так вот, ты спрашиваешь, почему мы с Дмитром расстались и когда это произошло. Более того, ты поставила вопрос достаточно прямо: правда ли, что причина развода та, о которой рассказал Славик? Этот вопрос привел к новому, впрочем, не новому, а очередному шоку в общении с моей семьей, о чем расскажу позже, потому что те моральные векторы, на которых держится матрица моей жизни, никогда не позволят мне привыкнуть к тому, как живут они. Я задала Славику вопрос, что ему известно про подоплеку моего развода с его дедом, с которым и он, и мой сын Олесь, и невестка Анастасия регулярно общались, зная, как это меня травмирует, до самой его смерти — он умер несколько лет назад. Но в ответ я услышала лишь то, что моя ментальность никому не налезает на голову и терпеть меня можно только за сто баксов в час — баксами у нас называются американские доллары, хотя тебе это, наверное, известно… Ах, Аленка, я же обещала без лирических отступлений, а то бумаги в доме не хватит на письмо, тем более что и лирики в отступлениях немного…
Так вот, Алена, ты знаешь, как я любила Дмитра. Так же, как и ты. И поэтому я так хорошо тебя понимала. Этот человек мог вызвать к себе сумасшедшую любовь. Он выбрал меня, хоть я и не применяла никаких запрещенных приемов, никогда ничего плохого о тебе не говорила, лишь стала суеверной, какой не была ни до, ни после того, и молилась, если не Богу, то судьбе, чтобы он полюбил меня. Дальше ты все знаешь. Мы и свадьбу не справляли, хоть день нашей регистрации пришелся на то время, когда тебя уже не было в Союзе. Только поехали вдвоем в Ленинград, где провели две восхитительные недели, и это было гораздо лучше, чем стол с закусками и крики «горько». Мы были счастливы — и ходить по городу, и оставаться на ночь в квартире маминых фронтовых друзей, которые очень радушно принимали нас и отвели нам отдельную комнату. Извини, если тебе больно это читать, поверь, и мне писать это больно. Я и тогда много думала о тебе, о том, почему тебе тут, в Союзе, не встретился хороший парень, только не Дмитро.