Но наиболее кроваво свобода разлилась по России в 1917 г. Красный террор, белый террор – это родные братья той стихии, которая мгновенно заполыхала в русской душе; беспредел, безудержная жестокость – единственное, что могло ее по-настоящему возбудить. Круги ада, в которые была ввергнута Россия, есть логическое завершение русской революции по-русски.
Академик Д. С. Лихачев, пытаясь очертить контуры национального характера русского человека, выделял две основные, с его точки зрения, черты. Это стремление к «воле» и тяга к «крайнос- тям» [70]. О том же в начале века писал и Д. С. Мережковский: «Нас очень трудно сдвинуть; но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии до крайности» [71]. Одним словом, в русском человеке, как заметил С. А. Аскольдов, «наиболее сильными являются начала святое и звериное» [72]. Зверь, добавлю от себя, не может созидать, а святому это просто не нужно – он созерцатель.
О причинах подобных крайностей мы уже знаем. Но крайность – это всегда сверхъестественно, это всегда не столько дело и чувство, сколько экзальтация и надрыв. Даже любовь к отечеству и та надрывная: «Россия! родина! – писал в каком-то нервическом возбуждении С. Н. Булгаков, – те, кто любил тебя, жил тобою, верил в тебя, знали ли они от тебя что-либо, кроме муки? За муки любили, чрез муку верили…» [73].
Не в этом ли и состоит суть «загадочной русской души», не вековечное ли рабство – ее родословная, не есть ли свидетельство гипертрофии духа то, что русский человек, безропотно вынося плеть и издевательства, думал не о собственном достоинстве, а о счастье всего человечества. «Мы, Русь, – с болью и внутренней злостью писал М.Горький в “Несвоевременных мыслях”, – анархисты по натуре, мы жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь… Нет слов, которыми нельзя было бы обругать русского человека, – кровью плачешь, а ругаешь, ибо он, несчастный, дал и дает право лаять на него тоскливым собачьим лаем, воем собаки, любовь которой недоступна, непонятна ее дикому хозяину, тоже зверю» [74].
И не то же ли неискоренимое рабство, которым насквозь проржавел русский человек, является глубинной причиной того, что в России никогда не велась целенаправленная, последовательная борьба за свободу, не по этой ли причине России противопоказаны порядки «западных демократий», которые так и не прижились у нас и можно быть уверенным в том, что не приживутся до тех пор, пока человек не раскрепостит свою душу.
Максимум, на что способны были наши пращуры, так это взять топоры да колья и, зайдясь в раже от пьянящей вольницы, крушить вокруг все и вся. А поостыв, трезвели и понуро плелись в свои загоны, да подставляли шеи под еще более жесткие хомуты. Причем, если раб_крестьянин был терпелив беспредельно, то раб_ интеллигент, напротив, нетерпим и нетерпелив. Ему, если что пригрезилось, так подавай все сразу и сполна.
Еще В. О. Ключевский заметил, что нетерпимость и беспредельное терпение русского народа – две, казалось бы, взаимоисключающие черты воспитаны веками русской истории: первая порождена расколом XVII века, вторая – следствие верования людей в лучшую жизнь [75].
Чисто российская особинка заключалась и в том, что все преобразования в стране шли «сверху», причем дозировано (иначе Россию разорвало бы как паровой котел) и не вовремя. Веками могли жить, ничего не предпринимая, но как только царь начинал какие-либо реформы, то радикальные аппетиты интеллигенции требовали большего, причем нажимали на того, кто и сам готов был уступить. Под твердой петровской дланью безропотно пригибались, а за царем_освободителем с бомбами гонялись четверть века и доконали_таки. «Александр II, – писал Е.Н. Трубецкой, – вызвал против себя море озлобления и ненависти со стороны русского радикализма именно тем, что он вступил на путь уступок» [76].
Похоже на то, что Россия может жить относительно благополучно только взнузданной и в наморднике. Как только намордник снимается, она тут же начинает гоняться за собственным хвостом и кусать его. Народ российский десятилетиями готов был безропотно довольствоваться жалкими крохами, но как только царь_батюшка становился добрее и намеревался дать значительно больше, народ зверел и начинал видеть в этом добром хозяине своего злейшего врага. Доброты наш добрый и великодушный народ не прощает никому.
Умнейший Ф. И. Тютчев точно заметил, что в истории есть роковой закон, по которому страна расплачивается за прошлые грехи не тогда, когда они совершаются, и не тогда, когда грешат еще больше, а тогда только, когда решают не грешить более, когда пытаются повернуть страну на путь реформ. Так было во Франции, когда при Людовике XVI расплатились за грехи Людовиков XIV и XV, так было и в России при Александре II, который своими реформами расплачивался не за себя, а за отца своего.
Корень зла, вероятно, в том, что от царя исходил только начальный реформаторский импульс, в жизнь же реформы проводила армада чиновников, олицетворявшая собой действенную власть, а ей все эти начинания были не нужны, она оставалась столь же безнравственной, какой и была. «Одним словом, – пишет своей дочери Ф.И. Тютчев, – власть в России на деле безбожна, ибо неминуемо становишься безбожным, если не признаешь существования живого непреложного закона, стоящего выше нашего мнимого права, которое по большей части есть не что иное, как скрытый произвол» [77].
Все крайности русской истории, которые справедливо связывают, с одной стороны, с невероятными просторами страны и малой долей «жизненного пространства», с суровым климатом, многонациональным составом населения и с резко непропорциональной его плотностью, с крайне неразвитой инфраструктурой отдельных территорий и почти полным отсутствием коммуникационных сетей [78], а с другой, – с натужными усилиями правительства удержать эту аморфную массу в целости и повиновении, привели в итоге к тому, что технология управления империей -монстром, не меняясь веками, постепенно старела и со временем перестала быть адекватной внутренним процессам, подспудно вызревавшим в российском обществе.
Как это ни странно, дрожжами, поднявшими эти процессы на неуправляемую высоту, была русская культура в широком смысле этого слова.
Принято считать, что главное предназначение культуры – «улучшать» качество истории. В целом так оно, вероятно, и есть. И в тех странах, где национальная и мировая культура как бы фильтруются всем обществом и постепенно достигают самых его нижних слоев, уровень культуры нации неуклонно растет и тогда, на самом деле, можно говорить о том, что культура улучшила историю. Но и в этом случае процесс ассимиляции народом достижений культуры крайне медленный, эволюционный. Реальное его влияние можно ощутить по прошествии многих веков.
В России же и этот процесс протекал весьма своеобразно. В допетровской России, когда она была еще «юной», если воспользоваться терминологией С. М. Соловьева, основным рассадником культуры была православная церковь. И в то время в этом отношении все русское общество было, как это ни странно, более однородным: православная культура в большей мере воздействует на чувства человека, чем на разум, а это в равной мере доступно всем верующим.
С началом петровских реформ произошло резкое расслоение общества: верхняя его «пленка» стала получать светское, в том числе и европейское, образование, т.е. такая культура давала человеку не только знания, но и прививала способность к размышлению. Тогда как все остальные слои общества по-прежнему подпитывались только эмоционально. К концу XVIII столетия это расслоение стало наиболее разительным: дворянство и высшая светская знать владели французским языком значительно лучше, чем родным русским, тогда как 95 % населения было просто неграмотным.
Россия оказалась покрытой практически непроницаемой оболочкой, через которую достижения европейской цивилизации в толщу населения страны не проникали вовсе. Культура поэтому не столько пропитывала общество, сколько еще более разъединяла его, отчуждала основную массу народа от правящей элиты и становилась не эликсиром здоровья русского общества, а детонатором взрыва.
Но в любом случае с конца XVII века Россия начала «взро-слеть», в русском обществе стали задумываться о путях развития страны, появилась тяга к знаниям и даже прижились первые посадки вполне современной науки [79]. Одним словом, стал расти и набирать силу образованный слой общества, для которого на первом плане уже стояла мысль. Работы унтер Пришибееву с этого времени значительно прибавилось.