городе, но все равно приятно — наказывают. Заведующего сняли. Поделом! Хапуга привлечен. Жаль, один, но тоже как-то веселей. Водителю такси указано. Куда не знаю, но и на том спасибо.
Делегация выехала, для обмена опытом. Ездят, меняются. Молодцы! В театре премьера, приняли хорошо. Значит, кому-то повезло с билетами. Рад за вас! Новую модель выпустили. Наверняка кто-то купит. Новый дом сдают, в хорошем месте, соответствующей планировки. Кто-то въедет, не пустому же стоять. Авиалиния пущена — Москва — что-то такое, с посадкой в двух столицах. Полетит народ, не пустую же машину гонять. Наш спецкор передает. Молодец, сам видел.
Вчера сосиски прямо передо мной кончились. Но передним-то досталось, верно!
А сегодня прихожу на работу, а мне говорят:
— Что-то вы неважно выглядите.
Думаете, расстроился? Ничего подобного. Выгляжу — значит существую. И целый день был в отличном настроении.
САМОДУР
Всем остальным он почему-то сразу не понравился. Особенно улыбка. Открытая такая, обаятельная. Свой, мол, парень.
— Знаем мы, — многозначительно заметил во время первого перекура Козаев, затейливо сминая беломорину. — Мягко стелет, да сидеть жестковато.
— Да уж, — подхватил Шинский, затягиваясь ядовитым руном. — Знал я одного — тоже все улыбался, а каждую бумагу ему по три раза перепечатывали.
— Да вы что, мужики, — вступился я, — это же Мишка Пантелеев, мы с ним в факультетской сборной вместе играли. В волейбол. Хороший парень, без дураков. И по делу. Кстати, участница спортивных состязаний, шесть букв — кто знает?
— Все они по делу, — возражает видавший виды Козаев, — до поры до времени. А как выбьется такой в начальники — и поехало. То поля ему маленькие, то интервал не тот. Намучаемся еще.
— Да нет, — говорю, — Мишка не такой.
— Все они сначала не такие, — говорит Шинский и аккуратно тушит сигаретку о край урны. — Поживем — увидим.
На том и разошлись.
Прошло несколько дней. Отдельская жизнь потекла своим порядком, но обстановка оставалась нервной.
— Присматривается, — прокомментировал Козаев. — Смотрит, откуда удар получше нанести.
— Да уж, — подхватывает Шинский, — знал я одного. Тоже все присматривался, присматривался, а потом — бах!.. Наглядная агитация у вас, мол, ни к черту, плакаты плесенью поросли. Две недели потом всем отделом стенгазету рисовали.
— Да бросьте, — говорю, — мужики. Человек в курс дела входит, ему в работе разобраться нужно. Вы лучше скажите — популярная эстрадная певица, восемь букв. Пугачева годится?
— Знаем мы, — говорит Козаев, — какая работа ему нужна. Показатели ему нужны, а не работа. Впрочем, время покажет.
Так и вышло. Выскакивает он через несколько дней в курилку, сияет:
— Ну, что я говорил! Так и есть — самодур. Вот послушайте. Прихожу я к нему с месячным отчетом, прочитал он и морщится: плохо, мол. А я говорю: пожалуйста, могу и перепечатать. А он говорит: перепечатывать не надо, бумага в дефиците, а вот ошибки исправьте. И грамматические. и арифметические. И вообще, когда работать начнете по-человечески? Ну, каков!
— Да уж, — подхватывает Шинский, — так и есть самодур.
— Да бросьте, — говорю, — мужики. Правильно он говорит. И про бумагу, и про остальное. Вы мне лучше скажите — предмет женской одежды, много букв — это что за штука?
— Ну-ну, — говорят Козаев и Шинский и тихонечко в сторону отходят. Обиделись. А чего обижаться-то?
А потом и Шйнскому досталось. Сунулся он к нему со своей стенгазетой — статью написать «За ударный труд», а тот ему: вы когда собираетесь свой отчет сдавать? По теме ПО-320. Два месяца как срок вышел. Ну, Шинский — то-се, общественные нагрузки, мол, заели, а тот ему: два дня даю, а не сделаете — пеняйте на себя. Вот так. Я же говорил — правильных! он мужик, по делу. Мне такие нравятся.
Тут и лето подошло. Пора законных отпусков. И путевка горящая подвернулась. На Золотые Пески.
Написал я, как положено, характеристику и приношу ему на подпись. Посмотрел он и говорит.
— Это что у вас? А, характеристика. Ошибок, надеюсь, нет.
— Откуда, — говорю. — Машинистка печатала.
— Ну хорошо, — говорит и колпачок у ручки отвинчивает.
— Да вы, — говорю, — хоть прочитайте.
— Некогда мне, — отвечает он, — ерундой всякой заниматься. Да и что я ее читать-то буду, если ее и без того никто не читает.
Тут мне даже как-то обидно стало.
— А может, — говорю, — добавить чего захотите. Я вот написал там «ведет исследовательскую работу», а слово «большую» пропустил, а в том месте, где сказано «принимает участие», мне кажется нелишним эпитет «активное».
Посмотрел он на меня удивленно и спрашивает:
— А что ж сами-то не написали?
— Я, — отвечаю, — мог бы, конечно, и сам написать, но хотелось бы, чтобы это от вас проистекало. Сверху, так сказать.
— Значит, всю правду про себя хотите?
— Хочу, — отвечаю. — Всю правду.
— Ну хорошо, — говорит он. — Зайдите через полчаса. Все как есть напишу.
И написал! Все как есть. Пришлось мне в этот год в Подмосковье отдыхать. А еще улыбается!
Впрочем, что с него взять? Правильно про него Козаев сказал — самодур! Человек, отличающийся крутым нравом, деспот, семь букв.
СОН
Штукину, средних лет старшему инженеру, отцу семейства и жителю большого города, приснилось, будто он — пятнадцатилетняя, рыжеволосая и озорная дочка паромщика. Стоял теплый, мягкий август, пахло сеном, а Штукин сидел на пристани, грыз яблоко и болтал в воде босыми ногами с ободранными коленками. Лето было длинным, жизнь казалась бесконечной, и Штукин, глядя на зеленую воду, думал, как он наденет голубое платье и пойдет в школу, а все мальчишки будут провожать его взглядом. И еще мечталось Штукину о чем-то не очень ясном, но обязательно большом и хорошем, что еще обязательно случится в его жизни, и от этих мыслей сладко замирало его сердце. И тут Штукину мучительно захотелось не просыпаться, чтобы идти на работу, а нырнуть в теплую и зеленую воду, отфыркиваясь, вынырнуть и поплыть саженками на другой берег, вылезти на горячий песок, зарыться в него и, закрыв глаза и раскинув руки, подставить лицо солнцу…
Днем Штукин так замотался, что забыл и сон, и вообще все на свете. А к вечеру, когда