не такая особа. Когда ее в 1501 году тащили на казнь, она крикнула мужу: «Кости мои не успокоятся, пока не подохнет последний змееныш этой породы». И потом почти сто лет от нее не было спасения: то чума, то неизвестно кем подвинутый в чашку яд, то смерть он неизвестного ночного кошмара. Она прекратила мстить лишь праправнукам... Но сейчас я знаю, что она держит слово. Не так давно ее увидел Берман на заколоченном балконе, видели и другие. Не видела только я, но это ее обыкновение: сначала показываться другим, а тому, кому надо,— только в смертный час... Мой род исчезнет на мне, я это знаю. Недолго осталось ждать. Они будут удовлетворены.
Я взял ее руку и сильно сжал, желая привести хозяйку в сознание, чем-то отвлечь от этих слов, которые она говорила будто во сне.
— Вы не должны беспокоиться. Если на то пошло, я тоже заинтересовался этим. Призракам не место в век пара. Я клянусь вам, что эти две недели, что мне осталось быть тут, я посвящу этому. Ч-черт, бред какой-то! Только не бойтесь.
Она улыбнулась слабой тихой улыбкой.
— Что вы... я привыкла. Такое тут случается каждую ночь.
И то же непонятное для меня выражение, которое так уродовало ее лицо. Только тут я понял его. Это был ужас, застарелый темный ужас. Не ужас, заставляющий на минуту встать дыбом волосы, а ужас, который настаивается годами, который становится наконец привычным состоянием для организма, от которого не избавляются даже во сне. Бедняга была бы, может, и недурна собою, если бы не этот устойчивый темный ужас.
А она, несмотря на то что я был близко, даже подвигалась ближе ко мне, только чтобы не видеть спиною ожидающей темноты.
— Ах, пан Белорецкий, это ужасно. Чем я виновата, что должна отвечать за грехи дедов? А на эти слабые плечи легло все бремя без остатка. Оно липкое и темное. Если бы вы знали, сколько крови, убийств, сиротских слез, обычной грязи на каждом шляхетском гербе! Сколько убитых, запуганных до смерти, обиженных! Мы не имеем права на существование, даже самые честные, самые лучшие. В наших жилах не голубая, а грязная кровь. Пани Стоцкая, свояченица моего прадеда, варила замученных крепостных и кормила свиней,— неужели вы думаете, что все мы, до двенадцатого колена, не должны отвечать за это, отвечать ужасом, нищетой, смертью? Мы были так равнодушны к народу, страдающему с нами рядом и от нас, мы считали его скотиной, мы лили вина, а они лили кровь. Они не видели ничего, кроме плохого хлеба. Пан Дуботолк, мой сосед, однажды приехал к отцу и рассказал анекдот о том, как мать-крестьянка привела сына к пану и тот угостил их колдунами с мясом. Ребенок спросил, что это такое. Мать, по деревенской деликатности, толкнула его ногою и шепнула: «Молчи!» Ребенок съел то, что было на тарелке, потом вздохнул и тихо сказал: «А я десять «молчов» съел». Все, кто слушал анекдот, смеялись, а я готова была дать Дуботолку пощечину. Это не смешно, если дети никогда в глаза не видели колдунов, никогда-никогда не ели мяса. У них жидкие волосы, кривые ноги, в четырнадцать лет это совсем дети, а в двадцать пять — деды со сморщенными старческими лицами. Как их ни корми — они родят таких же детей, если вообще родят. Они отвечали нам восстаниями, лютовали в этих восстаниях, потому что до этого терпели целое столетие неслыханную обиду. И мы потом казнили их. Вот этот, на стене, в бобровой шубе, замучил даже своего двоюродного брата, ставшего на сторону вощиловцев [12]. Фамилия брата была Агей Гринкевич-Яновский.
Какими мы были равнодушными. Такие же двуногие, как мы, ели траву, хотя край наш, щедрый и богатый, лучший на земле, никогда не вынудит человека умереть от недостатка пищи. Мы торговали родиной, продавали ее алчным соседям, а крестьяне любили ее, свою мачеху, и... подыхали от бесхлебицы. И кто обвинит их, если они возьмут вилы и вобьют их нам в грудь? Мне кажется, что даже через сто лет, когда все мы вымрем, если потомки этих несчастных случайно отыщут какого-либо шляхтича — они буду иметь полное право убить его. Земля не для нас. Вилами нас, как навоз!!!
Я смотрел на нее с удивлением. Этот задор, это вдохновение собственным словом сделали ее лицо необыкновенным. Я лишь теперь понял, что никакая она не некрасивая, что передо мною необыкновенная девушка, красивая удивительной, слегка безумной красотой. Ух! Какая это была красота!!! Наверное, такими были наши древние «пророчицы», которые сражались в отрядах Мурашки и Мужицкого Христа [13]. Это была красота неземная, замученная, с горькими устами и большими черными глазами.
И вдруг... все это исчезло. Передо мною снова сидел тот же заморыш. Только я уже знал, какова она в самом деле.
— И все-таки мне очень, очень не хочется умирать. Я так хочу солнца, других, не виденных мною лугов, детского смеха. Я очень желаю жить, хотя и не имею на это права. Лишь это и дало мне возможность выдержать эти два года, хотя выхода нет. Тут ночные шаги, Малый Человек, Голубая Женщина. Я знаю: я умру. И все это дикая охота короля Стаха. Если бы не она — мы, возможно, еще жили бы. Она убьет нас.
И она умолкла, умолкла на целый час, пока не наступило время идти по комнатам.
И если до этого вечера я был равнодушен к этой изможденной шляхтяночке, то после ее пылких слов понял, что каким-то чудом из нее получился настоящий человек. Этому человеку следовало обязательно помочь.
И, лежа в темноте с открытыми глазами, я почти до утра думал, что если вчера я решил уехать через два дня из мерзкого места и подальше от родовитой хозяйки, то сейчас я останусь тут на неделю, две, три, на месяц, чтобы разгадать все эти тайны и вернуть настоящему человеку заслуженное им спокойствие.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Первое, что я сделал на следующий день, это отодрал доски от двери той единственной заколоченной комнаты, в которой только и мог исчезнуть Малый Человек, если он был существом из плоти и крови. Гвозди заржавели, филенки на двери были целы, в комнате лежал слой пыли на три пальца. Там никто не мог спрятаться, и я опять заколотил дверь. Потом я обследовал все комнаты в другом крыле и убедился, что спрятаться там негде. Над коридором, где я слышал шаги, был