Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка плакала, укоряя маму:
– Дочь родная, а никогда не назовёт мамочкой, не скажет мне ласкового слова…
Мама плакала, укоряя бабушку:
– Как же она – МАТЬ! – могла посылать меня, ребёнка, ночью в лес, к партизанам – через мост, который охраняли немцы?! Семьдесят пять километров пешком по лесу! Ведь я могла погибнуть… Неужели у неё не болело за меня сердце?!
– Мама, – спрашиваю я её, – разве бабушка тебя посылала против твоей воли? Разве не ты сама вызвалась идти в лес?
– Ну да, сама… Ведь мы так были воспитаны. Мы были патриотами. Но она НЕ ДОЛЖНА была меня туда отпускать!
И вот уже шестьдесят лет с той войны, и давно уже нет на свете бабушки, а моя мама (сама уже бабушка) горько повторяет: «Мама НЕ ДОЛЖНА БЫЛА меня туда посылать!…» Раны войны по-прежнему кровоточат. И человек всю долгую жизнь продолжает выяснять отношения с теми, кто посылал его на смерть.
– А главное, – говорит мама, – что все эти жертвы были совершенно напрасными. Весь наш героизм был даже вреден.
– Как так, мама?
– Да так. Убьют подпольщики одного немца, кого-нибудь из комендатуры, а немцы после этого выводят на расстрел целую улицу: женщин, стариков, детей… И так каждый раз. Партизаны совершат какую-нибудь диверсию: взорвут мост, или пустят эшелон с оружием под откос и – уходят в лес. А расплачиваются мирные жители… Я убеждена: никому не нужна была эта подпольная деятельность. И партизанская тоже. Только дополнительные жертвы, только жертвы… Вот и папу моего расстреляли у меня на глазах. А мог бы жить. Он ведь по возрасту уже не подлежал призыву в армию, ему было сорок пять. Мог бы жить…
Мама так и зависла там на всю жизнь – в том времени, в том оккупированном немцами городке на Украине… Да, я понимаю, как люди, прошедшие войну, потом всю жизнь пишут о ней. А если не пишут – то неотступно думают о ней… А жизнь проживают как бы на автопилоте, лишь изредка выныривая из глубин горькой памяти – к действительности: «Ой, а дети-то уже и выросли!…»
Наверное, те, кто оказался на войне взрослым, с уже устоявшейся психикой, потом скорее пришли в норму. Но те, кто нырнул в пучину войны ребёнком или подростком – не оправились потом никогда… Моя мама никогда не жила сегодняшним днём, никогда не была полностью в настоящем, вот в этой минуте: здесь и сейчас. Она всегда не здесь и не сейчас, всегда далеко…
И я знаю, где.
Мы с мужем долго уговаривали её написать воспоминания о войне. Мы думали, что она напишет, освободится от них, и ей станет легче. Мама долго не решалась. Потом всё же написала: коротко, практически без эмоций, она просто боялась дать им волю, боялась, что не вынесет их напора. Нет, ей не полегчало, и вряд ли уже полегчает. Мне глубоко жаль мою маму. Жаль, что она не смогла ничему по-настоящему порадоваться в жизни: ни тому, что была любима, ни детям, ни внукам… У неё на радость никогда не было сил. Они уходили на другое.
Все силы её ушли на оплакивание той четырнадцатилетней девочки, которая, после автоматной очереди, уложившей её отца, упала без памяти на снег…
Мама как будто так всю жизнь и пролежала на том снегу, оставшись холодной к нашим попыткам отогреть её. И когда мы, её дети, пытаемся оторвать её от того страшного, будто заколдованного места, она впадает в обиду и гнев, она цепляется за это место изо всех своих сил и оторвать её невозможно – потому что она НЕ ХОЧЕТ отрываться. Потому что НИЧТО во всей последующей жизни по силе переживаний не было сильнее того страшного переживания. И чаша весов, на которую легли шестьдесят лет мирной жизни, никогда не перевесит для неё чашу весов, на которой лежат четыре года войны. Вот и всё. Такая жуткая арифметика. Четыре – весомее, чем шестьдесят…
«Какие же вы у меня замечательные, – говорит мама, с трудом вынырнув на поверхность сегодняшнего дня. – И дочери у меня замечательные, и зятья, и внуки. Ну, такие все хорошие! И какая же я счастливая, что вы у меня есть», – уговаривает, уговаривает себя мама, пытается внушить себе эту светлую мысль. Но самовнушение работает недолго. Она быстро устаёт, истощается. И опять я слышу исполненную глубочайшей тоски жалобу: «Как же тяжело жить, когда не за что ухватиться… когда ты так одинок…» И я почти физически вижу её на том холодном снегу…
Господи, хотя бы Ты ей помог! Открыл бы ей глаза на то, что в жизни есть свет и радость, смысл и тепло. Ибо от нас она это не принимает. Берёт – и не чувствует. Живёт как за стеклянным занавесом… И плачет там, неутешная, и НЕ ХОЧЕТ быть утешенной. Помоги ей, Господи!
Но это сейчас, сейчас, уже будучи взрослой, совсем-совсем взрослой, я понимаю… точнее – пытаюсь понять… пытаюсь сконструировать тот непостижимый и страшный мир, в котором всю жизнь живёт моя мама, точнее – не мир – а войну, с которой она так и не пришла, не была ничем и никем спасена… Это сейчас я говорю: бедная мама, моя бедная-бедная мама… Но тогда, когда мне было девять лет, когда я была по сути ещё ребёнком, хоть и казалась себе из-за тяжести переживаний взрослой, – тогда только один вопрос терзал меня, и я не находила на него ответа: ЗА ЧТО? Мама, за что? За что, бабушка? Разве я не любила вас? И разве вы не любили меня? Но тогда почему происходило это страшное в нашей жизни? И если это – любовь, то что же тогда НЕ любовь?… Если это – белое, то что же тогда чёрное? И как в такой ситуации не стать дальтоником?…
О разных дружбах
В Луганске. Дружу с двумя мальчиками-братьями из нашего дома – как в Оренбурге. С мальчиками – интереснее: беготня, вышибалы, разговоры о том, кто кем станет, когда вырастет… Тогда многие мечтали быть лётчиками, или полярниками.
А с девочками – скучно. За длинное-предлинное второе полугодие в новой школе я так ни с кем и не подружилась. Мама повела меня в гости, там девочка моего возраста, дрынькает на пианино «Чижика-пыжика», и разговоры такие ску-у-учные: «Мне мама купила гольфы. Белые! Хочешь, покажу? А у тебя есть гольфы? Как, нет?…»
Гольфы – это тогдашний писк моды, страшная редкость, все ходят в обычных хлопчатобумажных чулках «в резиночку», а летом в сандалиях на босу ногу. Ну, или в носочках, если идёшь в гости. Гольфы – это что-то буржуйское, иноземное, недосягаемое, об этом можно только мечтать. Нет, у меня нет такого изыска в моём гардеробе. Девочка смотрит на меня сверху вниз, ей со мной сразу становится неинтересно. У меня нет пианино и у меня нет белых гольфиков – о чём тогда со мной говорить?
А о чём мне – с ней?…
Нет, никогда у меня не будет такого друга, как Мишка Бочкарёв. Я часто вспоминаю Мишку. Вспоминаю наши игры на лестничной клетке – на большом старом тулупе, который был нашим маленьким домом, такой тёплый и мохнатый дом, как у древних людей, такая уютная пещерка… Мы кувыркались на этом тулупе, как два маленьких весёлых щенка, учились стоять на голове, дрыгая в воздухе ногами…
А ещё Мишка учил меня кататься на коньках и на велосипеде. У него всё это было – и коньки, и велосипед, а у меня – нет. И он, как настоящий друг, уступал мне один свой конёк. Тогда коньки были без ботинок, они были сами по себе – просто полозья, с прямыми или загнутыми носами, и могли привязываться к любой обуви, хоть к голой ноге! И так, привязав верёвкой конёк к одной ноге, обутой в валенок, и, отталкиваясь другой ногой, мы лихо гоняли по нашему двору… Я – на левом коньке, Мишка – на правом… Пока мне мама тоже не купила коньки – чудесные «снегурки», с изящно закрученными спиралькой носами…
И никогда у нас с Мишкой не было таких дурацких разговоров: про гольфики и прочую девчоночью ерунду…
Про секцию гимнастики
В Луганске. Я обожаю физкультуру. Я очень гибкая: когда делаю мостик, складываюсь практически пополам. И даже голову просовываю между ног: ку-ку! Учительница физкультуры говорит, что если бы я выступала в цирке, то могла бы показывать номер «каучук»: когда человек гнётся как угодно и завязывается узлами.
В школу пришёл дядечка из спортивной школы – тренер по спортивной гимнастике. Он приходит на уроки физкультуры и смотрит на нас – ему нужны девятилетние девочки в его секцию. Школа огромная. Пять третьих классов.
И изо всех пяти классов он отобрал только двух девочек: меня и ещё одну.
Он сказал: «Вот эти две мне подходят. Очень перспективные». Потом спросил меня: хочу ли я заниматься спортивной гимнастикой? У меня сердце чуть не выпрыгивало от счастья: да, да, конечно, очень хочу!
Как же я бы счастлива! Как я летела домой!… С трудом дождалась маминого прихода с работы.
– Мама, мама! Меня отобрали в спортивную школу! Тренер… приходил, смотрел… Меня и ещё одну девочку – только двух со всей школы! Представляешь?! Как я счастлива, мама! Я буду гимнасткой!
– Ни в какую спортшколу ты не пойдёшь, – мрачно говорит мама.
Я немею… Потом из меня вырывается жалкий крик-мольба: