Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Непременно, сзади сидел, спрятался, всю машинку двигал! Да ведь если б я участвовал в заговоре, — вы хоть это поймите! — так не кончилось бы одним Липутиным! Стало быть, я, по-вашему, сговорился и с папенькой, чтоб он нарочно такой скандал произвёл? Ну-с, кто виноват, что папашу допустили читать? Кто вас вчера останавливал, ещё вчера, вчера?
— Oh, hier il avait tant d’esprit[206], я так рассчитывала, и при том у него манеры: я думала, он и Кармазинов… и вот!
— Да-с, и вот. Но, несмотря на весь tant d’esprit, папенька подгадил, а если б я сам знал вперёд, что он так подгадит, то, принадлежа к несомненному заговору против вашего праздника, я бы уж, без сомнения, вас не стал вчера уговаривать не пускать козла в огород, так ли-с? А между тем я вас вчера отговаривал, — отговаривал потому что предчувствовал. Всё предусмотреть, разумеется, возможности не было: он наверно и сам не знал, ещё за минуту, чем выпалит. Эти нервные старички разве похожи на людей! Но ещё можно спасти: пошлите к нему завтра же, для удовлетворения публики, административным порядком и со всеми онёрами{103}, двух докторов узнать о здоровьи, даже сегодня бы можно, и прямо в больницу на холодные примочки. По крайней мере все рассмеются и увидят, что обижаться нечем. Я об этом ещё сегодня же на бале возвещу, так как я сын. Другое дело Кармазинов, тот вышел зелёным ослом и протащил свою статью целый час, — вот уж этот, без сомнения, со мной в заговоре! Дай, дескать, уж и я нагажу, чтобы повредить Юлии Михайловне!
— О, Кармазинов, quelle honte![207] Я сгорела, сгорела со стыда за нашу публику!
— Ну-с, я бы не сгорел, а его самого изжарил. Публика-то ведь права. А кто опять виноват в Кармазинове? Навязывал я вам его или нет? Участвовал в его обожании или нет? Ну да чёрт с ним, а вот третий маньяк, политический-то, ну это другая статья. Тут уж все дали маху, а не мой один заговор.
— Ах, не говорите, это ужасно, ужасно! В этом я, я одна виновата!
— Конечно-с, но уж тут я вас оправдаю. Э, кто за ними усмотрит, за откровенными! От них и в Петербурге не уберегутся. Ведь он вам был рекомендован; да ещё как! Так согласитесь, что вы теперь даже обязаны появиться на бале. Ведь это штука важная, ведь вы его сами на кафедру взвели. Вы именно должны теперь публично заявить, что вы с этим не солидарны, что молодец уже в руках полиции, а что вы были необъяснимым образом обмануты. Вы должны объявить с негодованием, что вы были жертвою сумасшедшего человека. Потому что ведь это сумасшедший и больше ничего. О нём так и доложить надо. Я этих кусающихся терпеть не могу. Я, пожалуй, сам ещё пуще говорю, но ведь не с кафедры же. А они теперь как раз кричат про сенатора.
— Про какого сенатора? Кто кричит?
— Видите ли, я сам ничего не понимаю. Вам, Юлия Михайловна, ничего неизвестно про какого-нибудь сенатора?
— Сенатора?
— Видите ли, они убеждены, что сюда назначен сенатор, а что вас сменяют из Петербурга. Я от многих слышал.
— И я слышал, — подтвердил я.
— Кто это говорил? — вся вспыхнула Юлия Михайловна.
— То есть кто заговорил первый? Почём я знаю. А так, говорят. Масса говорит. Вчера особенно говорили. Все как-то уж очень серьёзны, хоть ничего не разберёшь. Конечно, кто поумнее и покомпетентнее — не говорят, но и из тех иные прислушиваются.
— Какая низость! И… какая глупость!
— Ну так вот именно вам теперь и явиться, чтобы показать этим дуракам.
— Признаюсь, я сама чувствую, что я даже обязана, но… что́ если ждёт другой позор? Что́ если не соберутся? Ведь никто не приедет, никто, никто!
— Экой пламень! Это они-то не приедут? А платья нашитые, а костюмы девиц? Да я от вас после этого как от женщины отрекаюсь. Вот человекознание!
— Предводительша не будет, не будет!
— Да что́ тут наконец случилось! Почему не приедут? — вскричал он наконец в злобном нетерпении.
— Бесславие, позор, — вот что́ случилось. Было я не знаю что́, но такое, после чего мне войти невозможно.
— Почему? Да вы-то, наконец, чем виноваты? С чего вы берёте вину на себя? Не виновата ли скорее публика, ваши старцы, ваши отцы семейств? Они должны были негодяев и шелопаев сдержать, — потому что тут ведь одни шелопаи да негодяи, и ничего серьёзного. Ни в каком обществе и нигде одною полицией не управишься. У нас каждый требует, входя, чтоб за ним особого кварташку отрядили его оберегать. Не понимают, что общество оберегает само себя. А что́ у нас делают отцы семейств, сановники, жёны, девы в подобных обстоятельствах? Молчат и дуются. Даже настолько, чтобы шалунов сдержать, общественной инициативы недостаёт.
— Ах, это золотая правда! Молчат, дуются и… озираются.
— А коли правда, вам тут её и высказать, вслух, гордо, строго. Именно показать, что вы не разбиты. Именно этим старичкам и матерям. О, вы сумеете, у вас есть дар, когда голова ясна. Вы их сгруппируйте и вслух, и вслух. А потом корреспонденцию в «Голос» и в «Биржевые». Постойте, я сам за дело возьмусь, я вам всё устрою. Разумеется, побольше внимания, наблюдать буфет; просить князя, просить господина… Не можете же вы нас оставить, m-r, когда именно надо всё вновь начинать. Ну и, наконец, вы под руку с Андреем Антоновичем. Как здоровье Андрея Антоновича?
— О, как несправедливо, как неверно, как обидно судили вы всегда об этом ангельском человеке! — вдруг, с неожиданным порывом и чуть не со слезами вскричала Юлия Михайловна, поднося платок к глазам. Пётр Степанович в первое мгновение даже осёкся:
— Помилуйте, я… да я что́ же… я всегда…
— Вы никогда, никогда! Никогда вы не отдавали ему справедливости!
— Никогда не поймёшь женщину! — проворчал Пётр Степанович с кривою усмешкой.
— Это самый правдивый, самый деликатный, самый ангельский человек! Самый добрый человек!
— Помилуйте, да я что ж насчёт доброты… я всегда отдавал насчёт доброты…
— Никогда! Но оставим. Я слишком неловко вступилась. Давеча этот иезуит предводительша закинула тоже несколько саркастических намёков о вчерашнем.
— О, ей теперь не до намёков о вчерашнем, у ней нынешнее. И чего вы так беспокоитесь, что она на бал не приедет? Конечно не приедет, коли въехала в такой скандал. Может, она и не виновата, а всё-таки репутация; ручки грязны.
— Что́ такое, я не пойму: почему руки грязны? — с недоумением посмотрела Юлия Михайловна.
— То есть я ведь не утверждаю, но в городе уже звонят, что она-то и сводила.
— Что́ такое? Кого сводила?
— Э, да вы разве ещё не знаете? — вскричал он с удивлением, отлично подделанным, — да Ставрогина и Лизавету Николаевну!
— Как? Что́? — вскричали мы все.
— Да неужто же не знаете? Фью! Да ведь тут трагироманы произошли: Лизавета Николаевна прямо из кареты предводительши изволила пересесть в карету Ставрогина и улизнула с «сим последним» в Скворешники, среди бела дня. Всего час назад, часу нет.
Мы остолбенели. Разумеется, кинулись расспрашивать далее, но, к удивлению, он хоть и был сам, «нечаянно», свидетелем, ничего, однако же, не мог рассказать обстоятельно. Дело происходило будто бы так: когда предводительша подвезла Лизу и Маврикия Николаевича, с «чтения», к дому Лизиной матери (всё больной ногами), то недалеко от подъезда, шагов в двадцати пяти, в сторонке, ожидала чья-то карета. Когда Лиза выпрыгнула на подъезд, то прямо побежала к этой карете; дверца отворилась, захлопнулась; Лиза крикнула Маврикию Николаевичу: «Пощадите меня!» — и карета во всю прыть понеслась в Скворешники. На торопливые вопросы наши: было ли тут условие? Кто сидел в карете? — Пётр Степанович отвечал, что ничего не знает; что, уж конечно, было условие, но что самого Ставрогина в карете не разглядел; могло быть, что сидел камердинер, старичок Алексей Егорыч. На вопрос: «Как же вы тут очутились? И почему наверно знаете, что поехала в Скворешники?» — он ответил, что случился тут потому, что проходил мимо, а увидав Лизу, даже подбежал к карете (и всё-таки не разглядел, кто в карете, при его-то любопытстве!), а что Маврикий Николаевич не только не пустился в погоню, но даже не попробовал остановить Лизу, даже своею рукой придержал кричавшую во весь голос предводительшу: «Она к Ставрогину, она к Ставрогину!» Тут я вдруг вышел из терпения и в бешенстве закричал Петру Степановичу:
— Это ты, негодяй, всё устроил! Ты на это и утро убил. Ты Ставрогину помогал, ты приехал в карете, ты посадил… ты, ты, ты! Юлия Михайловна, это враг ваш, он погубит и вас! Берегитесь!
И я опрометью выбежал из дому.
Я до сих пор не понимаю и сам дивлюсь, как это я тогда ему крикнул. Но я совершенно угадал: всё почти так и произошло, как я ему высказал, что и оказалось впоследствии. Главное, слишком заметен был тот очевидно фальшивый приём, с котором он сообщил известие. Он не сейчас рассказал, придя в дом, как первую и чрезвычайную новость, а сделал вид, что мы будто уж знаем и без него, — что невозможно было в такой короткий срок. А если бы и знали, всё равно не могли бы молчать о том, пока он заговорит. Не мог он тоже слышать, что в городе уже «звонят» про предводительшу, опять-таки по краткости срока. Кроме того, рассказывая, он раза два как-то подло и ветрено улыбнулся, вероятно считая нас уже за вполне обманутых дураков. Но мне было уже не до него; главному факту я верил и выбежал от Юлии Михайловны вне себя. Катастрофа поразила меня в самое сердце. Мне было больно почти до слёз; да может быть я и плакал. Я совсем не знал, что предпринять. Бросился к Степану Трофимовичу, но досадный человек опять не отпер. Настасья уверяла меня с благоговейным шёпотом, что лёг почивать, но я не поверил. В доме Лизы мне удалось расспросить слуг; они подтвердили о бегстве, но ничего не знали сами. В доме происходила тревога; с больною барыней начались обмороки; а при ней находился Маврикий Николаевич. Мне показалось невозможным вызвать Маврикия Николаевича. О Петре Степановиче, на расспросы мои, подтвердили, что он шнырял в доме все последние дни, иногда по два раза на день. Слуги были грустны и говорили о Лизе с какою-то особенною почтительностию; её любили. Что она погибла, погибла совсем, — в этом я не сомневался, но психологической стороны дела я решительно не понимал, особенно после вчерашней сцены её с Ставрогиным. Бегать по городу и справляться в знакомых, злорадных домах, где уже весть конечно теперь разнеслась, казалось мне противным, да и для Лизы унизительным. Но странно, что я забежал к Дарье Павловне, где впрочем меня не приняли (в Ставрогинском доме никого не принимали со вчерашнего дня); не знаю, что́ бы мог я сказать ей и для чего забегал? От неё направился к её брату. Шатов выслушал угрюмо и молча. Замечу, что я застал его ещё в небывалом мрачном настроении; он был ужасно задумчив и выслушал меня как бы через силу. Он почти ничего не сказал и стал ходить взад и вперёд, из угла в угол, по своей каморке, больше обыкновенного топая сапогами. Когда же я сходил уже с лестницы, крикнул мне вслед, чтоб я зашёл к Липутину: «Там всё узнаете». Но к Липутину я не зашёл, а воротился уже далеко с дороги опять к Шатову и, полурастворив дверь, не входя, предложил ему лаконически и без всяких объяснений: «Не сходит ли он сегодня к Марье Тимофеевне?» На это Шатов выбранился, и я ушёл. Записываю, чтобы не забыть, что в тот же вечер он нарочно ходил на край города к Марье Тимофеевне, которую давненько не видал. Он нашёл её в возможно добром здоровьи и расположении, а Лебядкина мертвецки пьяным, спавшим на диване в первой комнате. Было это ровно в девять часов. Так сам он мне передавал уже назавтра, встретясь со мной впопыхах на улице. Я уже в десятом часу вечера решился сходить на бал, но уже не в качестве «молодого человека распорядителя» (да и бант мой остался у Юлии Михайловны), а из непреодолимого любопытства прислушаться (не расспрашивая): как говорят у нас в городе обо всех этих событиях вообще? Да и на Юлию Михайловну хотелось мне поглядеть, хотя бы издали. Я очень упрекал себя, что так выбежал от неё давеча.
- Сборник 'В чужом теле. Глава 1' - Ричард Карл Лаймон - Периодические издания / Русская классическая проза
- Том 7. Бесы - Федор Достоевский - Русская классическая проза
- Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо - Всеволод Крестовский - Русская классическая проза
- Записки из Мертвого дома - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Том 2. Повести и рассказы 1848-1852 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза