рассуждения о литературных героях, положительных и отрицательных:
— Многие, не видя в сочинениях Гоголя и натуральной школы так называемых «благородных» лиц, а все плутов или плутишек, приписывают это будто бы оскорбительному понятию о России, что в ней-де честных, благородных и вместе с тем умных людей быть не может. Это обвинение нелепое. Что хорошие люди есть везде, об этом говорить нечего, что их на Руси, по сущности народа русского, должно быть гораздо больше, нежели как думают сами славянофилы (то есть истинно хороших людей, а не мелодраматических героев) — это аксиома. Но вот горе-то! Литература все-таки не может пользоваться этими хорошими людьми, не впадая в идеализацию, в риторику и мелодраму, то есть не может представлять их художественно такими, как они есть на самом деле, по той простой причине, что их тогда не пропустит цензурная таможня. А почему? Хороший человек на Руси может быть иногда героем добра в полном смысле слова, но это не мешает ему быть с других сторон гоголевским лицом: честен и правдив, готов за правду на пытку, на колесо, но невежда, колотит жену, варвар с детьми и т. д. Изобразит ли писатель риторической школы доблестного губернатора — он представит удивительную картину преобразованной коренным образом и доведенной до последних крайностей благоденствия губернии. Натуралист же представит, что этот действительно умный, знающий, благородный и талантливый...
Белинский говорил с таким жаром, что казался прежним, здоровым и страстным, даже молодым. Друзья смотрели на него восхищенно, но с опасением — как бы не навалился на него этот изнуряющий припадок кашля.
— ... и талантливый губернатор видит, наконец, с удивлением и ужасом, что не поправил дела, а только еще больше испортил его. Кто же будет пропускать такие повести?..
Он вдруг побледнел и схватился за грудь. Неизбежное случилось: страшный припадок кашля потряс его. Из глаз полились непроизвольные слезы. Он поднес ко рту платок. Его вырвало. Панаев и Кавелин поднялись. Он жестом показал им: не уходите. Пил долго, жадно поднесенное Марией питье.
Чтобы прервать молчание, Кавелин принялся превозносить красоты столичных пейзажей:
— Только приехал, пошел на набережные. Нева синяя, прекрасная, полная до краев. Не быть бы наводнению! А Петропавловская крепость, как корабль, словно плывет по Неве. Кстати, ее почему-то укрепляют, наращивают стены, пушки ставят.
Белинский вдруг засмеялся, вспомнил свой разговор с генералом Скобелевым.
— Это ее укрепляют,— сказал он,— из страха, чтобы я ее не взял.
Все засмеялись. Стало легко, свободно.
Трагическая гримаса судьбы: последнее произведение Белинского, его предсмертная статья,— некролог. В двадцатых числах марта из Москвы в Петербург пришло скорбное известие: умер Мочалов. Воспоминания нахлынули на Виссариона... Москва... Петровский театр... Из поразительной игры Мочалова родилась знаменитая статья Белинского о «Гамлете».
«О, Мочалов умеет объяснять,— писал он тогда,— и, кто хочет понять Шекспирова Гамлета, тот изучай его не в книгах и не в аудиториях, а на сцене Петровского театра!..»
Театр, как и литература, был отдушиной в беспросветной затхлости царской России. Герцен вспоминал о Мочалове и Щепкине как о «тех намеках на сокровенные силы и возможности русской натуры, которые делают незыблемой нашу веру в будущность России».
Шли годы. Мочалов оставался, по словам С. Аксакова, «неограненным алмазом». Иногда короткие вспышки вдруг напоминали прежнего Мочалова, но они случались все реже. Удивительный голос его, о котором Белинский писал, что он был «дивным инструментом, в котором заключались все звуки страстей и чувств», теперь звучал глухо и хрипло. «Лицо его... настоящее зеркало всевозможных оттенков ощущений, чувств и страстей» — стало каким-то оцепенелым, дряблым... Ну, а главное существо его огромного таланта — страсть, та пылкость натуры, которая роднила его с Неистовым?
«Страсть,— с грустью писал он,— еще есть, но уж средства для выражения ее ослабли».
Как ото часто бывало у Белинского, жизненное событие дало ему повод для широкого обобщения. Сейчас это было размышление о природе таланта:
«В мире искусства Мочалов пример поучительный и грустный. Он доказал собою, что одни природные средства, как бы они ни были огромны, но без искусства и науки доставляют торжества только временные, и часто человек их лишается именно в ту эпоху своей жизни, когда бы им следовало быть в полном их развитии».
Когда статья эта появилась в № 4 «Современника», Тимофей Всегдаев подумал, что сходит с ума: ему почудилось, что Белинский написал некролог не о Мочалове, а о самом себе...
Пятый номер «Современника» вышел без Белинского. Он уж и диктовать не мог.
Некрасову он сказал:
— Думаю о том, как бы через несколько лет и вы не слегли в той же беспомощности, что и я.
Глаза его горели. Видно, у него был жар. Он слегка приподнялся над подушкой и сказал:
— Берегите себя, Некрасов...
Услышав, что Мария толкует с Агриппиной о священнике, он позвал их.
— Для меня,— проговорил он голосом хоть и слабым, но беспрекословным,— нет выхода в потустороннем, в мистицизме, во всем том, что составляет выход для полубогатых натур и полупавших душ.
Взгляд его упал на портрет Станкевича над столом. Он прошептал:
— Куда делась гениальная личность Станкевича?..
Потом задумчиво:
— Нам — мне, Боткину, Красову, Бакунину,— всем нам казалось невозможным, чтобы смерть осмелилась подойти к такой божественной личности и обратить ее в ничтожество. В ничто, Мария!
Он погладил ее по руке:
— Мне хорошо, пока я с тобой.
Она поцеловала его в лоб. Потом вышла в другую комнату, в самую отдаленную, и там беззвучно плакала, душила рыдания в платке, чтоб он не услышал.
Когда пришли Тютчевы, он полулежал в кресле. Воздух вырывался из его груди с каким-то стонущим звуком. Он все понимал. Он прямо сказал Тютчевым:
— Умираю... Совсем умираю...
Шурочке Тютчевой послышалась в этих словах мольба: скажите мне, что я ошибаюсь! Она принялась убеждать его, что он выздоровеет. Он слушал ее. Но слышал ли?
Жестами он попросил, чтобы его перенесли из кресла в постель. Там его застал приехавший из Москвы Грановский. Казалось, Виссарион был в