Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После каждой получки они с оглядкой, как скряги, считали серебро и медяки, прятали их в кисет и засовывали глубоко в сундучок. Они отказывали себе в приварке и ели только болтушку из общего котла. И когда им выдавали при расчёте квитки в хозяйскую лавку, они свирепели: деньги, мол, давай, а не бумажки в обираловку. Но им безжалостно заявляли, что если они не желают получать квитки, их добрая воля довольствоваться той долей денег, которую они получили на руки, а квитки возвратят в контору.
И вот сейчас, когда им пришлось платить штрафы за больные руки и терять заработок за прогульные дни, они тоже забушевали вместе с другими.
Даже Олёна после смерти Гордея и младенца стала другой: она будто проснулась или выздоровела от долгой болезни. В эти дни она с хлопотливой живостью толкалась в толпе женщин, смеялась над озорством Гали и Марийки, норовила сесть за столом рядом с Прасковеей, любуясь ею. На неё все смотрели с изумлением, ахали, смеялись, перешёптывались и не понимали, что с ней произошло. А Прасковея как-то пошутила, усмешливо вглядываясь в неё:
— Разбудили мы тебя, Олёнушка, своей дракой. Значит, не напрасно дрались — покойницу воскресили.
Олёна вспыхнула от счастья, что Прасковея приветила её, и вскрикнула, удивляясь самой себе:
— И не говори, Прасковьюшка милая! Словно я и не жила. А тут словно меня волной выбросило и словно я опять девкой стала — и плакать, и плясать хочется…
Прасковея как бы про себя серьёзно заключила:
— Ну, эта спасённая душа дороже многих.
Вспоминая эти далёкие вечера, давно ушедшие вместе с отрочеством в глубины прошлого, я очень ярко представляю их себе, как неугасимый сон, и сохраняю в душе и образы близких мне людей, и их голоса, и даже мелкие подробности нашей жизни. Впечатления детства и отрочества остаются в памяти, как самые живые и неувядаемые видения. Может быть, это потому, что дети и подростки входят в мир, как пытливые исследователи неведомых областей, полных чудес и испытаний, как борцы за своё право быть людьми. Для них всё ново и неожиданно в жизни: она пылает солнцем и радостью и омрачается жуткими ночами и опасностями.
Мне было непонятно, почему не схватили Прасковею: ведь она была поводыркой резалок. Она и хозяину не стеснялась говорить правду в лицо и обвинять его в бесчеловечных порядках на промысле, она и к управляющему ходила вместе с Наташей и матерью, чтобы он обуздал подрядчицу и отменил всякие вычеты и штрафы и чтобы не морили больных, а лечили их. Она была на виду, и начальство считало её смутьянкой и атаманшей. Мои расспросы тревожили мать, и она удивлялась:
— И ума не приложу… Гришу взяли, а она осталась. Гриша-то словно из-за её плеча выглядывал, а она первая всех на ноги поднимала.
И мне казалось, что мать была в обиде за Гришу и досадовала на Прасковею.
Только Наташа ответила мне не задумываясь:
— А на Прасковею они капкан приготовили. Забунтует народ, она за всех распинаться будет. Тут её и прихлопнут. Гришу-то с Харитоном заправилами считали, а Прасковея — баба: куда она годится без мужиков-то?
Соображения Наташи были убедительны, и я очень боялся, что Прасковея действительно попадёт в капкан.
Как-то вечером я учился кататься на чунках. Эти чунки всегда стояли в сенях, на них тётя Мотя возила камыш для топки и лёд для котла. Из казармы вышла Прасковея и задумчиво зашагала к воротам. Мне было обидно, что она перестала замечать меня, словно я умер для неё во время своей болезни. Я бросил чунки и догнал её на улице. Я тосковал по былым её ласковым шуткам и милому её покровительству.
— Тётя Прасковея, я с тобой пойду…
Она безразлично отозвалась:
— Иди, коли охота.
Я горячо схватил рукав её шубы и с трепетом прижался к ней.
— Тётя Прасковея, зачем ты меня разлюбила? Аль я чем прогневал тебя?
Должно быть, я поразил её своим взволнованным вопросом: она остановилась, повернулась ко мне, помолчала, потом опять пошла и засмеялась задумчиво и растроганно.
— Аль любишь меня?
— Ещё как! Чай, сама знаешь.
Неожиданно она наклонилась и подкинула мою голову за подбородок.
— Ну, вот ты выздоровел — долго жить будешь. А я страсть боялась, как бы ты не умер. Здесь ребятишки-то редко выздоравливают. А гневаться мне на тебя не за что, милый! Забот у меня много было, Федя: и хлопотать за всех надо, и свою голову подставлять, и всех надо в руках держать… Может, и меня скоро утащут. Они с меня и днём и ночью глаз не сводят.
Я крикнул с досадой:
— Валялся я тогда без памяти… А то и я бунтовал бы.
Она закрыла мне рот рукавом и засмеялась.
— Чего ты орёшь! Здесь и камыш слышит. Не торопись: ещё надерёшься да намаешься. Вырастешь — не так, как мы, бунтовать будешь, ежели характер свой не переменишь. А то, что видел да испытал здесь, — на всю жизнь запомни. Рабочему человеку худо живётся. Долго ещё ему придётся драться… Ну, да он добьётся своего; не мы, так подрастут такие, как ты, и сильнее, разумнее будут. Лучше нашего жизнь устроите.
Я с жаром подхватил:
— Я ни за что не забуду. Ещё злее стану. Ты не бойся, тётя Прасковея: ежели что, я тебя спрячу, и никакая полиция тебя не найдёт.
Она ахнула и расхохоталась.
— Ну и Федяшка! Уморил. Да где же ты меня спрячешь, такую колоду?
Я остановил её, заставил наклониться и прошептал ей на ухо:
— У меня пещера есть… в буграх… Гаврюшка её оставил мне… сам сделал… Никто и не догадается… В жизнь никто не найдёт…
Лавка находилась на плотовом дворе, между «выходами» и лабазами, чтобы защитить её от воров. Для неё была выстроена кирпичная кладовая с железной дверью и двумя маленькими оконцами, закованными толстыми решётками. Открывалась она только в обеденный перерыв и вечером, после работы. Она завалена была разным товаром — от бакалеи до мануфактуры. На полу стояли бочки с топлёным салом и селёдкой, мешки с мукой и крупой. Копёшками серебрилась вобла. А на полках лежала всякая всячина. Было тесно от этой пахучей свалки товаров, и люди толкались, напирая друг на друга, мешая пройти к прилавку. Толстолицый сиделец с бесцветной бородёнкой и сонными глазками стоял за высокой конторкой и лениво принимал квитки от покупателей, щёлкая костяшками на счётах. Рыхлая обрюзглая жена его и сын лет шестнадцати отпускали покупки. В лавке рабочие и работницы постоянно кричали, ругались и уходили злые и обиженные.
Прасковея сумела как-то быстро пробраться к прилавку и сердито приказала что-то парнишке, потом протискалась к сидельцу и бросила ему один за другим два квитка. Сиделец лениво пробурчал в толпу:
— На полтора квитка отпусти, Ваня, вот этой резалке — по заказу, а на полквитка отрежь два аршина ситцу.
Прасковея враждебно оборвала его:
— Я не просила у тебя ситцу. Пускай добавят муки и сахару.
Продавец зевнул и скучно ответил:
— А куда же нам девать ситец-то? Его продавать надо.
— Да мне-то какое дело? Я покупаю то, что мне нужно.
— Ну, а хозяин продаёт то, что ему не нужно. Отрежь, Ваня, два аршина ситцу.
И он протянул руку к другому покупателю.
Какой-то малорослый рабочий в рыбачьих сапогах и кожаном картузе, расталкивая плечами людей, крикнул с угрожающей усмешкой:
— Дождутся, дай срок, что эту грабиловку в пыль разнесут. Давно бы с квитками расправиться надо. Без разбоя не обойдётся.
Сиделец равнодушно напомнил ему:
— А на разбойников есть полиция и кандалы. Не забудь, что кое-кто из таких бунтарей в тюремном замке сидит.
Прасковея не выдержала и осадила его:
— Ну, ты не хрюкай, сытый боров! Ты и мизинца не стоишь тех, на кого намекаешь. Тебя-то вот, грабителя, и надо в кандалы заковать.
Но сидельцу, очевидно, было лень отвечать на грубость Прасковеи: он только прищурился и ухмыльнулся.
Приземистый парень, стараясь казаться пожилым, видавшим виды моряком, одобрительно закивал Прасковее. Это был Балберка.
Я бросился к нему и радостно схватил его за руку. Он обернулся, удивлённо взглянул на меня, как на чужого, и сказал равнодушно:
— А-а, это ты? Пусти-ка, дай мне до прилавка добраться.
Я обиделся на его неприветливость и хотел отскочить назад, но он вдруг наклонился к моему уху и прошептал, захлёбываясь от восторга:
— Ну, и бой-баба эта Прасковея! Вы её там в обиду не давайте. Приходи в воскресенье — пойдём с тобой мою чайку запускать.
И он нырнул в тесную людскую толчею.
По вечерам обычно рассаживались вокруг стола под лампой девчата и безмужние молодухи. Все они после работы мылись, принаряжались и садились каждая на своё место: мать рядом с Наташей по правую руку Прасковеи, Галя с Марийкой — по левую; напротив — Олёна, помолодевшая, посвежевшая. К общему удивлению, она оказалась певуньей и плясуньей. В глазах у неё появился озорной огонёк, и хоть она часто пугливо оглядывалась назад, на свои нары, словно чудился ей Гордей и мерещился младенец, лицо её вспыхивало торжеством: теперь, мол, я вольная птица, хочу пляшу, хочу плачу, хочу хохочу… Она вся распахнулась и быстро прилепилась к Прасковее.
- Гибель гранулемы - Марк Гроссман - Советская классическая проза
- Белые терема - Владимир Константинович Арро - Детская проза / Советская классическая проза
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Выше полярного круга (сборник) - Валентин Гринер - Советская классическая проза
- Близкие люди - Иван Лепин - Советская классическая проза