Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Борис кирпичей не считал.
Крыша дворца — лемех лиственничный, которому стоять сотни лет, — была сплошь покрыта опавшим листом, старым от прошлых многих лет, слежавшимся темным от времени, однако ущерба или изъяна какого, несмотря на этот недогляд, на крыше не обнаруживалось. На стенах красного кирпича так же, как и лемех лиственничный, сработанный на долгие годы, объявилась замшелость. Сырой мох серо-зеленого цвета, бархатно блестя под солнцем, въедался в камень, но Борис знал, что это не вредит стенам, они крепки, могучи и не пропустят сырости. Однако царь об том сейчас не думал, хотя и отметил взглядом и опавшую листву на крыше, и пятна мха на стенах. Мысли его были о другом. Смягчившись лицом, он подумал, что был счастлив в этом дворце. Счастлив, как бывает счастлив только молодой человек, которому все удается. А в те годы ему удавалось все, в нем играла сила, и он вдруг на мгновение, как прежде, ощутил в себе тепло молодой, бурлящей крови. Это было как жаркий ветер, дохнувший в лицо. И наверное — да он и сам того не сознавал, — дабы продлить мгновение ощущаемой в теле силы, шагнул вперед, протянул руку и коснулся стены дворца. Бориса обожгло холодом. Царь резко отдернул руку и отступил назад, как ежели бы его ударили.
Семен Никитич обеспокоенно спросил:
— Что, государь? Аль неладно чего?
Широкой ладонью, срывая мох, провел по стене.
— Мужиков сей миг призовем…
Царь, не отвечая, пошел в глубину сада по шуршащей под ногами листве. Что мужиков можно призвать — он знал. Знал, что можно убрать опавшую листву с крыши и светлым песочком из Москвы-реки очистить стены так, что красное тело кирпича выявит ядреную сердцевину, горящую жаром дубовых углей, на которых их обжигали. Но только все то было не нужно. Видел: дворец построен крепко. Это было явно. Стоять может долго. Так долго, что и заглянуть в его будущее трудно. И подумалось Борису, что вот себя-то он укрепить так, как укрепил эти камни, не смог. А ту теплую, бурлящую, молодую кровь, что на мгновение вновь заиграла в нем, не вернуть. «Ничто не повторяется, — до боли закусывая губу и отворачивая лицо от дядьки, подумал он, — ничто!» И вспомнилось из Иоанна Богослова: «И отрет бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже, ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло». И Борис повторил про себя еще раз: «…Прежнее прошло… Прежнее прошло…» Даже сказал вслух:
— Прежнее прошло…
— Что? — подступил к нему дядька. — Государь, что?
И только тогда Борис оборотил к нему лицо.
Семен Никитич за последнее время изменился. То жилистый был мужик, подбористый, на крепких ногах, быстрый в движениях, налитой силой, которая с очевидностью говорит — с таким шутить — как овце к волку в гости ходить. Его слово — и в поле столбы вроют, перекладину положат, веревочку опустят, и ты уже пляши на ней, коли охотка к тому есть. Ныне сталось иное. Нездоровая кожа лица у Семена Никитича одрябла. Брюхо объявилось. Рыхлое, словно мешок под грудь подвесили. Ноги ослабли, и он уж не играл походочкой бойкой. То, было, на каблук крепко ступит, да тут же нога на носок мягко перекатится и опять каблуком — стук! Как гвоздь вколотил. Того теперь не было. Ступал неслышно царев дядька. А говорят так: на человека с ног смотри — они и о душе, и о здоровье все скажут. И еще привычка у Семена Никитича была — похохатывать. Эдак сквозь зубы пустит короткое: «Ха-ха…» А глаза страшные. Ныне он не похохатывал.
Царь Борис на мгновение задержал взгляд на дядькином лице, отвернулся, но молчать не стал, сказал:
— Вижу, нетерпение жжет. — Кашлянул не то с досадой, не то в раздумье и наконец разрешил: — Говори.
Семен Никитич заторопился с рассказом о Василии Смирнове и Меньшом Булгакове.
Борис слушал с ничего не выражавшим лицом, взгляд у него был слюдяной, невидящий. А Семен Никитич говорил, говорил, губы в бороде двигались, изгибаясь, и, глядя на эти губы, на окружавший их волос, царь Борис подумал: «Бороденка-то у него просвечивает, худая бороденка, мужичья». Царев дядька называл имена, говорил о дыбе, о словах поносных… Борис слушал и сознанием отмечал и имена, и слова, за которые языки резали, но все это проходило, не затрагивая его, не вызывая ни возмущения, ни гнева, ни раздражения. Это были только отдельные слова и отдельные имена, никак не складывающиеся в единую картину со своей окраской и настроением. Он услышал: «Здоровье царевичу Дмитрию!» Здравица эта неожиданно вспыхнула, как искра в сером потоке торопливого, сбивчивого голоса Семена Никитича. Что-то просветилось вроде бы, но искра тут же и погасла, так и не разбудив Бориса. И опять косноязычно забубнил голос: бу-бу-бу… «Силы у него нет в голосе, — подумал неожиданно Борис. — Звук пустой один… Силы нет…» Да и сказал себе: «И у меня ее нет… Нет…» И только в это мгновение понял, зачем приходил на старый Царев-Борисов двор. Здесь, в этих стенах, среди посаженных им деревьев, на дорожках, посыпанных зернистым речным песком, у него была и сила, и кулаки, и крепкие зубы, чтобы бороться за себя. Была разящая отвага. Зоркость. Хитрость. Ловкость, позволявшая всех обойти, обскакать, перемочь. Было всесокрушающее отчаяние. «Почему же это ушло? — подумал он. — Почему?»
Ответить он не успел. Царь увидел, как в ворота Царева-Борисова двора вбежала толпа людей. Их словно гнал ветер. Впереди толпы он угадал Василия Шуйского. Короткая фигура, широкие плечи, спотыкающаяся походка. Боярин, как ворон крыльями, размахивал руками. Через минуту, подступив к царю, не по чину, без поклона, без кивка, срывающимся голосом боярин Василий выдохнул:
— Гонец из Чернигова! Вор взял приступом Монастыревский острог!
У боярина зубы открылись, борода повисла, как неживая, но взгляд, взгляд — ах, темная душа! — взгляд был тяжел, упрям, глаза смотрели не мигая. Чувствовал, а может, и знал боярин Василий, что наступает его — князя Шуйского — время.
Король Сигизмунд принимал папского нунция Рангони в Посольском зале краковского Вавеля[29]. Сигизмунд был взбешен, и Рангони прилагал усилия, дабы смягчить короля. Короли, однако, всегда упрямы. Нунций видел, что Сигизмунд готов вспылить, подняться из-за стола и выйти из зала. А это могло породить большие трудности для нунция. Всегда собранный, Рангони в эти минуты более обычного сдержал чувства.
Крупное лицо короля выражало одно — презрение. Рангони при всей неприязни к этому ничтожеству — а иначе, в мыслях, он не называл Сигизмунда — такого себе не разрешал, а, напротив, всем видом, тщательно выбираемыми словами и жестами подчеркивал уважение к коронованной особе. Однако от неприязни к королю у него холодели губы. Но подобного рода отношения среди тех, кто высоко забрался по ступеням лестницы власть придержащих, — дело обычное. Удивление могло вызвать, ежели бы это было иначе. На вершинах власти редко присутствуют чувства согласия. А в нынешнем случае были еще и особые причины для взаимного раздражения.
Разговор нет-нет да и смолкал, и тогда слышно было, как потрескивают свечи да сечет в окна резкий ветер со снегом. От звуков этих становилось зябко и неуютно.
Король и папский нунций обсуждали первые шаги царевича Дмитрия по российской земле. И у Сигизмунда, и у Рангони были осведомители при самозванце, внимательно следившие за событиями.
Король, сидя напротив нунция, грыз ноготь. Усы его топорщились, нижняя губа выпячивалась. Лицо Рангони было точно сонное.
Осведомитель Сигизмунда, ротмистр Борша, возглавлявший отряд шляхты в воинстве мнимого царевича, сообщал в тайной записке, что он разочарован в претенденте на российский престол. Ротмистр Борша — гуляка и воин, исколесивший Европу и служивший наемником при всех королевских дворах, — не стеснялся в выражениях. И ежели он впрямую не называл царевича Дмитрия трусом, то без сомнения отказывал ему в решительности. С насмешкой он рассказывал, что царевич, отрядив отряд казаков для взятия Монастыревского острога, сам пошел к крепостце кружным путем и настолько углубился в лесные чащобы, что едва не заблудился. Издеваясь над воинскими талантами претендента на российский престол, ротмистр писал, что солдаты, сопровождавшие царевича во время маневра по лесам и болотам, нашли в лесу множество вкусных ягод. Это было уже слишком. За строчками стояло: польские денежки тратятся на прогулки в лес для сбора ягод. Вот так… Прочтя это, король, как ему показалось, въяве увидел меднокрасную рожу ротмистра Борша, рыжие полуметровые его усы и сузившиеся в насмешке глаза.
В гневе король отпихнул от себя лежащую перед ним на столе бумагу, исписанную корявыми, неловкими буквами осведомителя. Да, конечно, бумагу можно было отпихнуть или, скомкав, швырнуть в камин, но дело от того не менялось.
Борша не щадил и последовавшего вслед за царевичем воеводу Юрия Мнишека. Король с очевидностью понял из записки, что этот жалкий и льстивый человечишка, ввязавший его, Сигизмунда, в сомнительное предприятие с царевичем Дмитрием, перейдя российские рубежи, так трусил попасть в плен, что растерял остатки здравого смысла. Воевода должен был укреплять и вдохновлять царевича в решительных действиях, но он, как шлюха-маркитантка, тащился в обозе.
- Рельсы жизни моей. Книга 2. Курский край - Виталий Федоров - Историческая проза
- Царские забавы - Евгений Сухов - Историческая проза
- Поручает Россия - Юрий Федоров - Историческая проза
- Горящие свечи саксаула - Анатолий Шалагин - Историческая проза
- Царь Сиона - Карл Шпиндлер - Историческая проза