Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвратившись в 1826 г. к коронации Николая I, он взялся за сочинение своих восьми «философических писем» об историческом развитии России; в основном они были закончены к 1831 г. В начале 1830-х гг. они широко обсуждались, но опубликовано было лишь первое из них — в 1836 г. Оно грянуло, «как пистолетный выстрел в ночи»[980], и навлекло гнев российских властей на автора и его издателя Надеждина, но при этом послужило началом неофициальных дебатов о судьбах России, которые впоследствии стали известны как спор славянофилов и западников.
Письмо Чаадаева является своего рода вехой, указателем пути радикального западничества, на который вскоре стали призывать Россию. Оно написано по-французски, слогом журнальной полемики, Москва называется в нем «Некрополем» (городом мертвецов); Чаадаев утверждает, что до сей поры Россия была скорее географическим понятием, нежели историческим явлением, что она целиком зависела от идей и установлений, навязанных ей извне.
Чаадаевский полный отказ от российского исторического наследия свидетельствует отчасти о влиянии де Местра — очевидном также в его склонности к категорическим суждениям и симпатии к римскому католицизму. Однако если взять глубже, то очернение Чаадаевым прошлого и настоящего России лишь создает фон для яркого видения ее будущего. Он подчеркивает, что отсутствие России на исторической сцене может, если на то пошло, оказаться преимуществом для ее дальнейшего развития. По сути дела, Чаадаев философически формулировал то, что Лейбниц говорил Петру Великому, энциклопедисты — Екатерине Великой, а пиетисты — Александру Благословенному: что Россия, по счастью, оставалась в стороне от европейского сумасбродства и поэтому сохранила способность выступить спасительницей европейской цивилизации. Но в отличие от этих своих предшественников Чаадаев был русским, обращавшимся к соотечественникам у себя на родине. Более того, в то время как царь претендовал на высший авторитет в государстве, он обращался вовсе не к царю. Блюстителям «официальной народности» наверняка было слегка подозрительно его презрение к культурному бесплодию и избыточному смирению православия, не говоря уж о его прямом утверждении, что «политическое христианство… в наши времена более не имеет смысла» и должно «уступить чисто духовному христианству, которое и просветит мир»[981].
Предположение Чаадаева, что Россия превзойдет материалистический Запад в интересах всей христианской цивилизации, было типично для русских шеллингианцев. Одоевский писал, что неизбежно предстоит «российское завоевание Европы, но завоевание духовное, ибо только русская мысль способна внести единство в хаос европейской науки…»[982]. Так что вера в особое назначение России отнюдь не предполагала недостатка у российских идеалистов интереса к Западной Европе. Как апологет самодержавия Карамзин назвал свой журнал «Вестник Европы», так и вожди раннего славянофильства братья Киреевские, основав новый журнал в 1832 г., назвали его «Европеец». Однако интерес к Западу не означал сочувствия секуляризму или рационализму. Чаадаев, при всей своей симпатии к католичеству, к схоластической философии относился враждебно и полагал, что русская мысль подпорчена воздействием «аристотелевых категорий». Его издатель Надеждин в тридцатых годах лелеял мечту объездить все святыни православного Востока, дабы написать основополагающую историю Восточной церкви.
В раннюю пору царствования Николая российские идеалисты соглашались, что их родина должна сыграть значительную роль в разрешении общих проблем христианской цивилизации. Но каковы ее действительные проблемы? — начинали спрашивать они. В чем отличие российской натуры от западной? и какая роль отведена России в истории? В ответ на подобные вопросы российские мыслители в двадцатых и тридцатых годах предложили целую уйму соображений и прозрений.
Все были более или менее согласны, что во многом отличие России от Запада обусловлено отсутствием классического наследия. Старательное восхваление поэзии Пушкина и музыки Глинки было отчасти вызвано желанием восполнить эту нехватку. Глубокое недовольство вызвала политика Николая в области образования, принижавшая значение классики, поставленной при Александре во главу угла. Издатель Чаадаева Надеждин был изгнан из богословской семинарии в 1826 г. за его интерес к классической литературе, а в своей прославленной латинской диссертации 1830 г. «De Poesi Romantica» он доказывал, что Россия должна сплавить воедино классицизм и романтизм, дабы сыграть достойную роль «в великой драме человеческой судьбы»[983].
Надеждинская концепция классического века была по существу романтической. В ней Шеллинг был новым Плотином, Наполеон — новым Цезарем, Шиллер — новым Вергилием; и явственно подразумевалось, что русские суть новые христиане. Надеждин читал «Упадок и разрушение Римской империи» Гиббона и в своих лекциях, прочитанных в Московском университете в начале 1830-х гг., уподоблял Россию новому смешению варварских орд, нахлынувших на увядающий Запад. Гоголь писал исторический этюд о нашествии варваров на Рим и читал лекции о падении Рима во время своего недолгого дебюта в качестве преподавателя истории в Санкт-Петербургском университете. Когда в 1836 г. было впервые выставлено полотно Брюллова «Последний день Помпеи», российские критики усмотрели в нем множество современных аллюзий.
Молодые идеалисты были согласны и в том, что в невзгодах современной Европы повинны материализм и скептицизм XVIII столетия, которые привели к Французской революции. Проникнутые влиянием де Местра, Сен-Мартена и всей традиции контрпросвещения, они все же были сугубо обязаны германской романтической мысли: там они почерпнули свое представление о глубинных, исторических причинах упадка Запада. Киреевский утверждал, что поражение Паскаля и Фенелона в споре с иезуитами стало роковым поворотным пунктом и началом утраты западной духовности; Хомяков винил в этой утрате законников и логиков, поработивших западную церковь в XII столетии; Одоевский возлагал за это вину на философию raison d'etat кардинала Ришелье — философию, которая сделала неизбежными войны между нациями, «уменьшив клочок хлопчатой бумаги между двумя фарфоровыми вазами»[984].
Всем молодым идеалистам страдания и унижения, которые Россия претерпела от Европы на заре нового времени, представлялись очистительными испытаниями, обеспечившими России роль искупительницы в наступающую иную эпоху. Германские проповедники-пиетисты и их философские преемники, Баадер и Шеллинг, побуждали россиян сберегать вживе евангельский идеал Священного союза; России надлежало пребывать новой сверхполитической силой, способной залечить духовные раны Европы. Еще более яркий образ нации, проникнутый страдальческим мессианством, вынашивался вождями подавляемых национальных движений в пределах Российской империи: поляками, подобными Мицкевичу, и украинцами из Братства святых отцов Кирилла и Мефодия[985].
Идеалисты были в общем согласны, что (как выразился профессор истории Погодин в своей вступительной лекции, прочитанной в Москве в 1832 г.) России предстоит «грандиозное и почти необъятное будущее»[986]. Соглашались и с заявлением литературного критика Шевырева,
сделанным в тот же год: «У всех у нас одна задача: выразить мысль всеобъемлющую, универсальную, всечеловеческую и христианскую на сегодняшнем разговорном русском языке»[987].
Однако идеалисты, отвергавшие буржуазный Запад, отвергали также социальный и политический консерватизм Погодина и Шевырева. Неприятие всех возможных альтернатив придавало их сочинениям все более провидческий и революционный характер. Особое их внимание привлек пессимистический взгляд в будущее, брошенный в 1840 г. Филаретом Шалем, довольно безвестным французским журналистом. С еще большим пафосом, нежели Токвиль, Шаль утверждал, что будущее принадлежит России и Америке, «двум молодым актерам, жаждущим аплодисментов, напористым и пламенно патриотичным». Он предсказывал, что в грядущие дни люди «откроют двенадцать тысяч новых кислот… зарядят электричеством воздухоплавательные машины… изобретут способы убивать шестьдесят тысяч человек в одну секунду»[988]. Портретом его восторженного почитателя Чаадаева можно бы счесть шалевское описание философа-провидца, взирающего сверху вниз на эту картину разрушения: «…с высоты своей одинокой обсерватории, бросая взгляд в сумрачные просторы и на бушующие валы будущего и прошлого… уныло внимая урочному бою часов истории… вынужденный повторять скорбный возглас: Европа гибнет»[989].
Пожалуй, самое примечательное и оригинальное историческое предсказание той поры принадлежит князю Одоевскому, бывшему «любомудру» и одному из ведущих тогдашних музыковедов и литературных критиков. В серии диалогов, написанных в тридцатых годах и опубликованных в 1844 г. под общим заглавием «Русские ночи», Одоевский писал, что «Запад гибнет», что «девятнадцатое столетие принадлежит России» и что «шестая часть света определена провидением на великий подвиг… не одно тело должны спасти мы — но и душу Европы»[990]. Он прекрасно сознавал значение Запада и его достижений, он рассуждал как ученый-аналитик о Бахе и Шекспире, а равно и о современниках; но он полагал, что «в России многое дурно, а все вместе хорошо; в Европе многое хорошо, а все вместе дурно»[991]. Особое впечатление оказали на него выкладки Мальтуса; вдохновленный ими, он написал очерк «Последнее самоубийство», изобразив, как человечество устраивает всемирный пожар, дабы избавиться от перенаселения, и затем тщетно пытается остановить его и спасти хоть какую-то жизнь на земле[992].