уживались с общественными кругами, где ему приходилось действовать. Зоркий, быстро соображающий ум скоро показал ему, что в известных сферах слишком яркое выражение самой справедливой мысли или слишком энергическое пожелание самого несомненного добра – способны задержать надолго их осуществление – и поэтому работа над самим собой началась у него с давних пор. Он употреблял особенные усилия для того, чтоб, по возможности, тушить в себе внутренний огонь, не дававший ему покоя всю жизнь. Плодом такого тяжелого перевоспитания себя, по нуждам времени и обстоятельств, была его строгая, отчасти суровая и, по-видимому, холодная физиономия, которая все-таки плохо скрывала неугасимый пыл его души: он пробивался наружу в звуках его голоса, в выражении его слова и взгляде. Как действовала вся эта борьба на слабый физический организм его – понять не трудно, да она еще, вдобавок, не приносила и не могла принести настоящих, желанных результатов. В сущности Е. П. Ковалевский ничего не мог победить в себе, представляя этой стороной своей жизни некоторое сходство с аскетами вообще, тем более страдающими от искушений, чем сильнее отражают их. Как только являлся случай, обстоятельство, противоречие, затрагивавшие непосредственно моральные основания его убеждений и верований – страстное одушевление овладевало всем его существом и уносило туда, где он не ожидал очутиться. Болеющий и расстроенный, он возвращался после того опять к своему тихому, сдержанному и сосредоточенному виду, но впечатление, произведенное неудержимым его порывом, часто переживало самый предмет, который его вызвал и редко было благоприятно Ковалевскому. Возмездия, какие затем придумывались оскорбленными самолюбиями и интересами, уже не удивляли его: он их встречал спокойно и равнодушно, как вещь естественную по себе и почти необходимую.
Но усталость от этой жизни скрытных волнений, утаенных чувств, подавленного негодования и проч., отражалась приметным образом на его существе и особенно в последние года получила вид и форму чего-то похожего на органическую, неизлечимую болезнь. К этой жизненной усталости присоединился еще и другой душевный недуг, если можно назвать недугом высшую степень добросовестности и строгих отношений к самому себе. Этот человек, пользовавшийся почетным званием и всеобщим уважением, украшенный высшими русскими орденами и орденами австрийскими, турецкими, персидскими, черногорскими и проч., считал всю пройденную им жизнь недоделанной, не обретшей своего настоящего завершения. Редко кто более и честнее его работал в жизни, и редко кто строже и взыскательнее относился к этой работе. Он доказал собой еще раз ту истину, что в благородных характерах практическое направление деятельности может существовать рядом с высокими идеалами жизни, с безукоризненным патриотическим честолюбием, превышающим многое, чем другие люди охотно и вполне удовлетворяются. Не смотря на литературную и служебную свою репутацию, он страдал мыслью, что не все сказал, что имел сказать, и не все сделал, что мог бы сделать – имея тот запас средств, которым наделила его природа.
Род печального взгляда назад, на свою судьбу, на внешние помехи и на свое бессилие перед ними – вместе с неугасимым пылом сердца, которое требовало беспрестанной поверки – все это заставляло его искать какого-либо механического, но волнующего занятия для усталой своей мысли, с целью отвлечь ее от обыкновенных предметов ее томительной работы. Такое занятие и развлечение находил он в игре, которой, по временам, и предавался со страстью. Но и это средство оказывалось недействительным: мысли оно не успокаивало, а физический организм, потрясенный уже всеми прежними его трудами и болезнями, нажитыми в дальних вояжах – подрывало окончательно. Только в среде сочувственных ему людей, да в минуты нравственного спокойствия, наступавшие для него всякий раз, как подымали перед ним вопросы литературы, науки, русской истории и общественных интересов – Ковалевский преображался. Тогда светлое одушевление разливалось по его лицу и давало ему чрезвычайно-красивое выражение ласки и привета; душевная простота, доброжелательство, чувство меры и справедливости ко всем сказывались в каждом слове его оригинальной речи, постоянно оттеняемой признаками глубокой, жизненной опытности и тихими проблесками симпатичного юмора, который был ему свойственен. С этим мягким, добрым и мыслящим выражением в лице он слег и в гроб, словно намеренно хотел он показаться на смертном одре в своем лучшем и благороднейшем виде.
П. Анненков
Описание западной части Киргиз-Казачьей или Киргиз-Кайсацкой степи[51]
Часть Киргизской степи, заключающаяся между Уралом, от впадения в него реки Ори, северо-западным берегом моря Каспийского, Усть-Уртом, Большими Барсуками и возвышенностями, идущими между водами с одной Иргиза и Ори с другой стороны, – эта часть была перерезана нами в различных направлениях, в течение полугодичного пребывания в Киргизской степи. Мы не имели возможности производить в ней горные разыскания и исследования; часто принуждены были стеснять круг наших наблюдений, а потому представляем выводы свои, не как следствия фактов положительных, но как основанных более на одной наглядной наблюдательности. Только в окрестностях Усть-Урта произвели мы несколько горных разведок.
Постараемся сначала развить естественный характер этого края. От реки Урала на юг до гор Мугоджарских, почва приметно возвышается, изредка пересекаясь холмами, но чаще пролегая увалами, зеленеющими травой; эта едва приметная возвышенность, по которой большей частью идут караваны, составляет покатости гор, отделяющих воды Илека и Ори и соединяющихся с горами Губерлинскими. Паллас справедливо замечает, что цепь Губерлинских гор составляет продолжение Уральского хребта, переходящего чрез реку Урал в степь близ Губерлинского форпоста. Но мы не можем согласиться с мнением его, повторяемым, впрочем, во всех географических курсах, будто эта цепь тянется непрерывно до моря Каспийского и таким образом служит и окончательной грядой гор Уральских и окончательной чертой деления между Европой и Азией; мы обратимся к этому предмету в другом месте. Гряда этих гор, которых отдельные возвышенности известны под именами Таш-Кичу и Караул-Тюбя, довольно прерывиста, неправильна и имеет мало обнажений; она дает начало, из нескольких разметанных своих возвышенностей, истокам незначительных рек, текущих на запад в Илек и на восток в Орь, и сливается по геогностическому своему строению на юг, едва заметными возвышенностями с Мугоджарскими горами, а на запад с холмами Темира и Эмбы. Горы Мугоджарские тянутся более правильной и возвышенной грядой от северо-востока на юго-запад. Из западных покатей этих гор берут начало вершины Эмбы, известные под названием Кундузды, Актыкжды, Учь-Кятлы и так далее; из южной, речки: Каулджир, Тебень, Мелиса и другие, теряющиеся в песках Больших Барсуков или солонцах, примыкающих к ним. Спешим заметить, что эти, так называемые, речки, о характере которых мы впоследствии будем говорить, большей частью не что иное, как сухие рытвины, наводняемые водой только в течение весны. Аты-Якши или, как киргизцы выговаривают,