Но это все было потом: я ловил Каспара, потом узнавал детали истории, о которой только что рассказал, потом давал объяснения одной комиссии, другой и десятой. А в тот момент я еще почти ничего не знал, я бился в руках специалистов и, наверное, не многим отличался от еще не пойманного Каспара. В первый раз сейчас признаюсь, да и то не человеку — стеклу, что я бесился, наверное, не столько от досады на глупую и ужасную смерть близких мне людей, сколько из-за того, что в их смерти был виноват только я сам: ведь это я позвал на пикник Симона, ведь это я брал его под защиту. Кто бы его позвал, если б не мое покровительство? Мне только недавно пришло в голову, что, не будь там дю-А, расщелину вообще никто бы не охранял.
Никто меня не упрекнул. Ни когда я был в ярости, ни после, когда апатия на меня нашла, — непривычное ощущение. Мне стало все безразлично — говорят, что нормальная реакция, — не понимаю, что тут нормального. Когда никого видеть не хочешь, ни о чем думать не можешь, когда не то что пальцем шевельнуть — дышать и то противно. И такое чувство, что ты это все нарочно, словно хочешь, чтобы тебя пожалели.
Уже в лагере ко мне подошел Баммаго. Я сидел в своей комнате, в которой стал теперь до недалекого уже конца пробора безраздельным хозяином, сидел и разглядывал мемо, какую-то юмористическую программу. Баммаго вошел, как всегда, без стука, кивнул Марте, и она вышла. Потом сел на подоконник, скрестил свои длиннющие ноги и ошарашил:
— Мы тут кинули, кому идти. Получилось — тебе. Так что даже справедливо выходит.
Я сразу понял, куда мне выпало идти. И зачем. Но… не понял все-таки.
— Куда идти?
— К матшефу, — сказал Баммаго. — Куда же еще.
В куаферском кодексе есть правила на все случаи жизни. Есть правила поведения с женщиной, правила, по которым к командиру пробора надлежит обращаться со строго дозированной долей хамства, правила, определяющие допустимый непорядок в одежде применительно ко всем случаям жизни — от светского приема до одиночного выхода на отлов. Их мы старались придерживаться, потому что нам они нравились. Но есть там правила похлеще, которые нравились нам (тут все-таки лучше сказать — мне) чисто умозрительно — то есть к которым я относился, как к смерти: соглашался с их существованием, но всерьез о них никогда не думал. Было такое правило, о котором часто болтают ребята, особенно от нечего делать, — наказание за гибель куафера, вызванную трусостью напарника. Таких случаев очень много, но больше в легендах — я лично с ними до поры не сталкивался, потому что ну какой же трус осмелится стать куафером? Основной закон — «не выносить наши внутренние передряги на всеобщее обсуждение» — предписывал такого напарника убить и объявить геройски погибшим за человечество. Палач же в таких случаях определялся исключительно жребием. И дю-А под это правило полностью подпадал. Оно бы все и обошлось, в конце концов, можно и наплевать на какую-нибудь особенно неудобную статью кодекса, сказать, что, мол, много неясного (а так почти всегда и бывает — ведь не следователей же собственных себе заводить), мол, римское право, презумпция там или еще что-нибудь, но только ребята уж очень были на дю-А злы. Те ребята, которые не пошли на пикник. Они там не были, сразу столько крови не видели, иначе, может быть, им не захотелось бы прибавить к списку убитых еще одно имя.
Я тупо глядел на Эриха и молчал. Мне не хотелось идти, но я не имел возможности отказаться. Общему решению друзей принято подчиняться.
— Ну так что? — спросил Баммаго.
— Где он?
— За складами сидит.
— Сейчас иду, — сказал я.
— Ну-ну.
И Баммаго ушел. Мемо принялся хихикать. Я встал с кресла, потом сел в кресло, потом опять встал, потом опять сел. Я сказал себе — Симон трус, из-за него погибли ребята. Он мог их спасти в любую минуту, даже когда началась драка, даже когда они втаптывали Кхолле в грязь своими толстыми лапищами. Странное дело, я никак не мог завести себя — нереальным, да и не таким уж смертельно важным казался мне повод для его казни… Нет, не то… Может быть, так: в тот момент, когда ярость уже прошла, я не мог поверить, что вот сейчас я пойду наказывать человека смертью (я молод еще был и раньше никогда и никак не наказывал человека, это неестественно — наказывать человека) и в первый, может быть, раз установление «Этики вольностей» не было мне созвучным, представилось диким и абсолютно неверным.
Но я был куафер и подчинялся кодексу. Я поднялся, взял скваркохиггс и вышел из опустевшего дома.
«За складами» — это значит на небольшом, донельзя загаженном пустыре, куда меломаны ходили послушать тайком нарко. Такие пустыри образуются обязательно в каждом проборе, как бы тщательно вы ни планировали свой лагерь. И наверное, они нужны: там всегда сваливают ящики со всякой ненужной дрянью, которую заказали на всякий случай, а вывезти не доходят руки. Нефорсированные ящики потихоньку приходят в негодность, форсированные непременно покрываются местной плесенью — один раз было даже, что не внесенной в окончательные реестры флоры.
Дю-А действительно был за складами, но сначала я не заметил его. Не то чтобы он прятался от меня — нет, я просто почему-то его не заметил. Он сидел, слившись с ящиками, и показалось мне, на нем такая же наросла плесень. Он искоса смотрел на меня, как я подхожу, и безуспешно пытался усуконить физиономию. Но жалкая она была, жалкая.
Я подошел к нему, постоял секунд десять и сел рядом.
— Я почему-то так и подумал, что тебя пришлют, — сказал он.
— Знаешь, значит, зачем?
— Я эту вашу глупость насквозь знаю.
— Тем лучше, — сказал я. Я весь превратился в руку, держащую скваркохиггс, — остального я просто не чувствовал. Что-то вроде невесомости со мной случилось. Я спросил: — Раз все знаешь, может, все-таки сам? Я уйду, если хочешь.
— Нет уж. Пусть ты потом будешь вспоминать.
Губки-то у него дрожали, глаза… уж и не знаю, как это получилось… самым униженным образом, наипокорнейше молили меня о пощаде и тоже словно бы колыхались, но говорил он как надо, молодцом казался.
Я наставил ему в лицо скваркохиггс, а он сказал:
— Ниже, пожалуйста.
И тут я окончательно понял, что ничего сделать ему не смогу. Вспомнилось почему-то неслучившееся, вырвалось:
— Вот так же с Федером было. И в него не смог, и он тоже не смог. Что-то не то.
Он странно прохрипел, все ждал еще. Я спрятал скваркохиггс, а что дальше делать, не знал. И тогда он не выдержал.
Он бухнулся на колени, обхватил мои ноги, зарыдал в голос (клянусь — зарыдал!) и, рыдаючи, завизжал — тонко, незнакомо, со всхлипами:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});