Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лень только вставать, а то спустил бы я с тебя штаны да всыпал по первое число… Как–никак, я ведь тебе вместо отца…
Ванюшка резко крутнул пластмассовый кружочек радиолы, и комната снова наполнилась грохотом, скрежетом, уханьем. Стараясь не встречаться глазами с дядей Никитой, он подошёл к окну, наполовину перегнулся через подоконник. Вот они, обе девицы, — вышли из подъезда. Чёрт побери, самовлюблённый идиот! Сопляк, мальчишка!.. Ведь одна из них как будто бы аспирантка! Как её зовут? Рита? Галочка?..
Расцветали яблони и груши…
Только бы старик не напомнил в эту минуту о Мишке! Мишка, друг, совесть моя…
40
Татауров шёл, сжимая в левой руке кожаную ручку сумки, а правой — подталкивал тростью пачку «Казбека», как хоккеист подталкивает мячик. На пачке была изображена гора, похожая своей мощью на Аю–даг, который возвышался над Ялтой. Латунные монограммы на трости сверкали в лучах солнца. А их было множество, этих монограмм, потому что к той, что скрывала в себе имя прежнего хозяина, Татауров добавил ещё два десятка самых разнообразных латунных литер, какие прикрепляют внутри калош на их малиновой байковой подкладке. Так же, как монограммы, сверкало и искрилось море, — Татауров сегодня решил пройтись по набережной, что делал редко, — возвращался обычно по параллельной улице.
— Иван Васильевич! Чемпион чемпионов! — окликнул его радостный женский голос.
Он остановился. На скамейке, сняв с уставших ног модельные туфельки, сидела та самая соседка по застолью у Лазаря! Залюбовавшись пышной зрелостью её форм, он торопливо переложил свою прекрасную трость в левую руку, сжимавшую сумку, и, согнув гигантский торс, поцеловал пухленькую ладошку.
— Рад, — сказал он искренне. — Какими судьбами?
Сунув ножки в туфельки, она вскочила, одёрнула цветастое крепдешиновое платье и объяснила:
— В отпуск приехала к подруге. Днём она на работе, вот и сижу на набережной, изучаю фасоны. Лучше всякого модного журнала, — рассмеялась она и, вдруг стыдливо потупившись, добавила: — Только клопы у подруги донимают, ужас.
— Мой дом к вашим услугам, — нашёлся Татауров. — У меня этого добра нет.
Она вскинула глаза и проговорила неуверенно:
— Неудобно. Да и стесню вас.
— Какие нежности при нашей бедности, — радушно успокоил он её.
— Ну, разве что на одну ночь… — по–прежнему колеблясь, согласилась женщина.
«Чёрт! Как её зовут? — упрекнул себя Татауров. — Ведь весь вечер подкладывал ей закуски…», и нашёлся:
— Простите, ваше отчество? Запамятовал.
— Зовите просто Аделаидой, — улыбнулась она кокетливо.
— Идёмте, Аделаида, — предложил он и, понимая, что отказа не будет, согнул руку калачиком.
Несмотря на полноту, она словно порхала рядом с ним, приноравливаясь к его огромному шагу.
Зашли в гастроном, где и без того увесистая сумка стала ещё тяжелее. В излучине узкой, карабкающейся в гору улочки Татауров остановился и, взглянув вверх, легко крутанув тростью, указал, как на собственную виллу, на каменный дом, который поражал глаз своей остроугольностью и походил на корабль:
— Мои апартаменты.
Он видел, что Аделаида залюбовалась особняком, его башенками, вычурными окошечками, узкими проёмами, крутыми галереями, террасками и балкончиками, чёрным кружевом железных решёток и флюгеров.
И дверь у дома была особенной — громадной, резной, со старым зеркальным стеклом в матовых вензелях — ни дать ни взять, министерская. Уверенно открыв её, он пропустил Аделаиду на лестницу. Общая кухня, окрашенная по–казённому тёмно–зелёной масляной краской и пропахшая борщами и кошками, заставила её поморщиться, но он знал, что его дверь снова поразит воображение гостьи своими орнаментами, различными даже в скудном свете лампочки, подвешенной в недосягаемой высоте коридора.
Лепной овал на потолке, из серёдки которого свисала люстра, окончательно сразил Аделаиду. Она так и замерла, не спуская глаз с хрустальных подвесок, которые мелодично зазвенели, когда Татауров хлопнул тяжёлой дверью.
Вряд ли приходилось говорить о комфорте, поскольку в углах лежал сор, на мохнатых от пыли поверхностях мебели можно было расписывать пальцем, а старинный дубовый паркет вокруг ковра был затоптан. Но она, видимо, поняла, что уж какая тут чистота — без женской руки; постарайся денёк–два — и засияют, запереливаются и буфет, и пианино, и трюмо. Она так и сказала:
— Ах, как у вас мило! Только не чувствуется женской руки.
Попугай прокричал ей в ответ:
— Попка дурак.
— Вот и познакомились, — ответила она находчиво и, рассмеявшись, подойдя к клетке, заявила: — А мы с тобой подружимся, хорошо?
Татауров засуетился, собирая на стол, бренчал посудой, хлопал пробками. Вскоре скатерть была заставлена тарелками и бутылками. Посреди неё, на фаянсовом блюде, лежала половина вчерашней утки, нацелившись ножкой в люстру. В довершение он нарезал тоненькими ломтиками сыр и подал его на деревянной доске, объявив:
— В Париже сыр подают обязательно на доске, — и пригласил: — Силь ву пле.
Аделаида немного пожеманилась, объясняя, что больше одной рюмки не пьёт, но потом разошлась и пила почти наравне с хозяином. Она и в самом деле напоминала ту купчиху, с которой у него чуть ли не пятьдесят лет назад был роман в монастыре. Черноморская жара заставила женщину оголиться в пределах дозволенного, и полные её руки казались перетянутыми ниточками. Только волосы её, в отличие от той, давнишней, были вытравлены перекисью водорода, но в сочетании с карими глазами это было прекрасно.
Татауров снял чесучовый пиджак, набросил на бронзовое бра галстук, заправил салфетку за воротник. К нему вернулась вальяжность. Время от времени ввёртывая в разговор французские словечки, он казался себе светским человеком.
— Кутёж рюсс? Интим суар? Компрене? Понимаете?
— Догадываюсь, — заливисто смеялась Аделаида.
Одурманенный жарой, вином и молодостью женщины, Татауров силился припомнить что–нибудь такое, чтобы окончательно сразить её. И он прочитал искренне:
Колье принцессы — аккорды лиры,
Венки созвездий и ленты лье.
А мы эстеты, мы ювелиры,
Мы ювелиры таких колье.
— О, как прекрасно! — воскликнула Аделаида.
Поощрённый ею, он продолжал показывать свою осведомлённость в искусстве:
— Сейчас бы Лещенко… Помните — «У самовара я и моя Маша»? Или «Марфуша наша, как берёзонька, стройна»… Или таборную цыганскую… А Вертинский?! «Ваши пальцы пахнут ладаном»…
Разговаривая, они поглядывали в окно, за которым виднелся кусочек моря. Текучая листва то и дело прикрывала его. Они не заметили, как стемнело, спохватились, вышли на балкончик. Теснота его заставила их прижаться друг к другу. Всё окрест было залитом золотым сиянием полнолуния.
— Спать, спать, — сказал Татауров, зевая.
Он постлал для себя на кожаном диване и, сколько Аделаида ни отказывалась, заставил её лечь на кровати.
Натянув до подбородка простыню, он затаённо прислушивался в темноте, как шуршит шёлк снимаемого платья, как щёлкают расстёгиваемые пуговицы тугого лифчика, как невесомо падают на пол чулки–паутинки. Потом звякнули пружины под тяжестью гостьи.
Его начала окутывать вязкая дрёма, когда раздался капризный голосок Аделаиды:
— Иван Васильевич, я не привыкла засыпать без сказки.
Он встрепенулся и, дрожа всем телом, замирая, опустил босые ноги на пол и прошлёпал на её голос…
Утром, испытывая чувство неловкости, он покосился на раскрасневшееся лицо женщины. Она улыбалась во сне, волосы цвета спелой соломы разметались по подушке. Тёмные у корней, они выдавали в ней шатенку.
Он сделал осторожную попытку встать, но Аделаида тут же встрепенулась и заявила:
— И не думайте. Сейчас напою вас кофе. Это женское дело.
Когда она, облачённая в его махровый халат, полы которого волочились по ковру, подала ему в постель кофе с бутербродами, Татауров посмотрел на неё с медвежеватой застенчивостью. Он был растроган и уже искренне, без деланной галантности, поцеловал её белоснежно–округлую ладошку.
Весь день гостья наводила порядок в его запущенной комнате, а на следующее утро заявила, что её ждёт дочка. А он–то рассчитывал на целый месяц такого счастья! Но Аделаида тут же его успокоила: чудак, она же едет всего на денёк, и уехала.
Татауров остался один. Он напоминал себе осеннюю муху, был вял, всё для него опостылело. Ах, какой ласковый покой исходил от Аделаиды! А этого–то у него никогда не было.
В невероятном нетерпении он прожил эти сутки.
Но вот Аделаида появилась, и словно раздвинулись стены, чтобы пропустить сюда знойное солнце! Она снова была нежна и внимательна, ловила на лету каждое его желание, льстиво восторгалась его рассказами и резвилась как девочка, хотя ей было под тридцать пять. Но что значит тридцать пять в сравнении с его семьюдесятью? Тучная, розовая, она сводила его с ума, когда начинала раздеваться. Давно не испытывал таких ночей Татауров. А днём она снова была необременительно лёгкой, потому что даже и не намекала на замужество. А он, по первости довольный сложившимися отношениями, сам стал чаще и чаще задумываться над тем, чтобы связать с ней жизнь. Это он–то, который не мог терпеть, когда бабы покушались на его свободу?! Но ведь она и не покушалась — вот в чём дело!