Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже представить себе не мог силу ее патологического наваждения, пока не увидел свежевытатуированный лагерный номер Джорджа на руке Шайлы в чарлстонском морге после ее самоубийства. И наличие этого, еще сырого, злобного номера красноречиво свидетельствовало о страданиях Шайлы по поводу ужасного кровопускания, устроенного ее народу.
После смерти жены я вдруг тоже стал одержим холокостом, начав изучать эти годы с такой самоотдачей, с такой страстью, которых сам от себя не ожидал. Номер на руке Шайлы преследовал меня, поскольку говорил о том, о чем я даже не подозревал, а именно о том, какую крестную муку несла она в себе. Не сомневаюсь, знай я тогда всю глубину ее переживаний из-за истребления евреев, то смог бы ей помочь. Она прожила жизнь, скрывая свое еврейство, упрятав его в кокон из тончайших шелков. Ее одухотворенность принесла в темноте свой плод: чудовищную бабочку с черепами на припудренных крыльях, пытавшуюся влететь в музей, в котором Шайла хранила свою душу, пропитанную хлороформом и пришпиленную к бархату. Только после рождения Ли она, похоже, захотела вернуться к еврейским корням. Шайла Фокс выросла в мертвой точке южного христианского мира, ее приняли христианские дети, и она была вполне счастлива в тихом маленьком городке, где национальность делала ее немного экзотичной и не такой, как все. Однако ее родители слыли людьми религиозными и богобоязненными, а Шайла воспринимала свою маленькую синагогу как запасной выход, театр, бал-маскарад и оазис. Когда она перешла в старшие классы, пятьдесят еврейских семей стали каждую неделю вместе отмечать Шаббат, и в ярком свете, на фоне шума и болтовни Шайла чувствовала себя в центре мира, который лелеял ее и гордился ею.
Руфь ничего не говорила Шайле о половой зрелости и не предупредила об изменениях, которые должны произойти в организме девочки. Когда у Шайлы впервые началась менструация, она решила, что у нее рак и, вероятно, она чем-то страшно прогневила Бога. В отличие от других, в пору созревания она вступила невинной и неподготовленной, а потому ей казалось, что она какая-то особенная, не похожая на других, можно сказать, избранная. Она стала задумчивой и замкнутой. Мать страстно ее защищала, и в тот год, еще до того как у Шайлы начались срывы, они очень сблизились. Именно тогда Руфь Фокс стала рассказывать дочери о войне. Она все говорила и говорила и никак не могла остановиться. Рассказы о жутких испытаниях, выпавших на долю Руфи и Джорджа, потрясли воображение их не по годам развитой, тонко организованной дочери, и рассказы эти были наполнены такой мукой, что каждый раз поражали Шайлу, а особенно сильно — во время менструации. Так, страдания родителей невольно наложились в мозгу Шайлы на факт ее собственного кровотечения. Руфь давно собиралась рассказать о том, что случилось с ней, с ее мужем и их родными в Восточной Европе, однако все ждала подходящего момента, когда Шайла повзрослеет. И хотя Руфь считала очень важным, чтобы Шайла поняла, что мир — опасное и жестокое место, мать не хотела внушать это дочери слишком рано, не хотела, чтобы та испытывала страх перед вероломством и дикостью человечества. И вот, несколько волюнтаристски, Руфь выбрала пубертатный период Шайлы, чтобы наконец начать рассказ о тех событиях.
Руфь всматривалась в лица своих уотерфордских соседей, гадая, что должно случиться, чтобы они толпой вышли на улицу, дикие и беспощадные, жаждущие еврейской крови. Я даже и не подозревал о том, что в течение всего моего детства Руфь изучала мое лицо, пытаясь представить его под козырьком нацистской фуражки. В каждом встречном христианине Руфь искала тайного нациста. Но обо всем этом я узнал гораздо позже.
Шайла была хорошим слушателем, как губка впитывая в себя эти истории, — и в результате они сделались частью ее самой. В ее мозгу они собрались в целую библиотеку, и их тяжесть неизбежно привела к мигреням и ночным кошмарам. Рассказы помогли Руфь отчасти снять с души груз отчаяния и боли, которые так долго носила в себе, и она не сразу поняла, в какую бездну отчаяния и боли ввергла свою старшую дочь.
В возрасте тринадцати лет Шайла ушла в себя, отдалилась от семьи и друзей, а потом произошло несколько странных эпизодов, которые в конце концов привели ее в кабинеты детских психиатров Юга. В школе она училась хорошо, но общения с друзьями и приятелями старательно избегала. Именно тогда Шайла добилась наибольших успехов в игре на фортепьяно, и именно тогда у Джорджа, понимавшего, что Шайле недостает виртуозности и страсти, свойственных лучшим концертным исполнителям, зародилась надежда, что она может стать прекрасным преподавателем музыки. Шайла репетировала часами и, как и ее отец, получала передышку, извлекая эти мрачные звуки, находила спасение в печальных и таинственных аранжировках. Ее усердие за музыкальным инструментом из достоинства превратилось в своего рода помешательство.
Вскоре Шайла начала пропускать обеды только ради того, чтобы довести до совершенства исполнение очередной музыкальной пьесы. «Любовь к музыке заставила ее поститься», — с нескрываемой гордостью говорили ее родители. Музыка, казалось, никогда не кончалась: она поднимала ее пальцы в потоке звуков, в реке шума, незамысловатых мелодий и элегий, которые преданная дочь играла из растраченной впустую любви к отцу, не доверявшему словам и боготворившему лишь гармонию клавиш. Как учитель, Джордж был суров с Шайлой, считая, что она пытается достичь высот, взять которые не способна. Энергично подталкиваемая отцом, она каждый раз вынуждена была преодолевать воображаемые барьеры, которые он перед ней ставил. Шайла осваивала концерты, которые, как он заявлял, были ей не по плечу. Поскольку она позволила отцу установить границы ее таланта, тот задирал планку все выше и выше, прекрасно зная, что она не обладает ни диапазоном, ни беглостью, необходимыми, чтобы достичь высот в этом виде искусства. Джордж Фокс был прав, абсолютно прав, но он продолжал напирать на дочь и напирал до тех пор, пока не сломал ее. Когда это произошло, она похудела на десять фунтов, чего не могла себе позволить, и все врачи Уотерфорда были не в силах заставить ее есть. В больнице ей внутривенно вливали глюкозу, а пальцы девочки скользили по одеялу, играя неслышные сонаты.
Когда ее выписали, у Шайлы началось то, что позднее она назовет своим «черным годом» — годом масок, галлюцинаций и оплакивания мертвых, имен которых она не знала. Ни слова не говоря родным, девочка вспомнила все истории, рассказанные ей матерью, мысленно встала на место родителей и прошла каждый шаг, что прошли они, и выстрадала все, что выстрадали они. Шайла морила себя голодом, отказывалась от воды, а ее пальцы шевелились в такт воображаемой музыке. Весь тот год она горевала вместо своих родителей, у которых не было ни времени, ни возможности, ни права горевать.
Как-то раз я увидел, как Шайла рыдает на садовой скамейке возле кирпичной стены между нашими домами. Я вскарабкался на стену, добрался до Шайлы и, глядя на нее сверху, спросил, в чем дело. Потом увидел кровь у нее на ногах. Взял Шайлу за руку и повел через соседскую калитку и разросшийся сад, а потом через болото — к причалу позади нашего дома. Цвел жасмин, и пчелы будто сшивали цветы невидимой шелковой нитью. Я заставил ее снять туфли и носки, после чего мы оба, прямо в одежде, нырнули в волны.
— Соленая вода все излечивает, — утешал я Шайлу.
— Я умираю. Я хочу умереть. Мне так стыдно.
— Возможно, ты что-то съела, — сказал я, воспользовавшись универсальным ответом Люси.
— Мама убьет меня, когда увидит, что я купалась в платье.
— Мы проберемся в мой дом. По дереву, — предложил я.
Когда уотерфордский прибой дочиста отмыл Шайлу, мы прошмыгнули во двор нашего дома, а потом вскарабкались по дубу, к которому я с задней стороны ствола приколотил узкую лестницу. Раздевшись в моей комнате, Шайла натянула мою футболку и старые шорты, а затем отдала мне свои мокрые платье и трусики, попросив, чтобы я их выбросил. Я так за нее испугался, что вырыл яму возле болота и поглубже закопал мешок с одеждой, чтобы его никто не нашел. Пока я трудился, Шайла пошла сообщить своей матери, что истекает кровью.
Но убивала ее вовсе не менструация, а неспособность соединить страдания своих родителей и мир, который не имел для нее смысла. И хотя Шайла росла в тихом южном городке, где практически любой подросток мог найти защиту, опору и сочувствие, она была ребенком, душа которого притягивала и удерживала каждый электрон тревоги, окружающей близких ей людей. Она поглощала боль других, это было ее любимым блюдом, единственным плодом, который она сорвала бы в раю. Она заболела Освенцимом, но это был явно не тот диагноз, который могли бы понять в 1960 году в южной глубинке.
Более года ей удавалось держать себя в руках. Потом однажды после ужина, к которому Шайла едва притронулась, мать прошла за ней на чердак и услышала, как дочь разговаривает шепотом с группой девочек, ни слова не произносящих в ответ. Целых пятнадцать минут Руфь прислушивалась к этому страшному монологу, где Шайла что-то кому-то советовала и кого-то утешала, а потом распахнула дверь и обнаружила дочь в окружении старых кукол, одетых, как монашки, во все черное. Шайла каждый вечер тайком таскала куклам еду и советовала им не шуметь, когда по улицам ходят немецкие патрули.
- Римские призраки - Луиджи Малерба - Современная проза
- Тайны Сан-Пауло - Афонсо Шмидт - Современная проза
- Как творить историю - Стивен Фрай - Современная проза
- Дверь в глазу - Уэллс Тауэр - Современная проза
- Неправильный Дойл - Роберт Джирарди - Современная проза