Ответ на мое прошение о восстановлении меня в советском гражданстве запаздывал. Последних, еще остававшихся в Берлине уиттиморовоких стипендиатов отправляли во Францию в июле. Занятия в университете кончились. Я уехал в деревню, где в то лето жили Венусы. Немецкая красная кирха, кирпичные домики, одинокие фермы, похожие на захудалые средневековые замки — настолько в них были огромны ворота и толсты каменные стены пристроек, — длинный, пересекавший по прямой линии лес и поля, узкий канал, наполненный черной водою, — все это было чужим, мне казалось, что на каждом дереве, на каждом камне стояло клеймо: «Made in Germany». Мне удалось убедить доверчивого владельца фермы, что я не курю и вообще никогда в жизни не умел зажечь ни одной спички, и он пустил меня ночевать на сеновал. Сено пахло, сквозь щель были видны летние, медленно проплывавшие облака, но писать я не мог, лирическая волна спала, и наступил долгий штиль.
В конце концов, так и не дождавшись ответа из консульства, я уехал в Париж. С грустью я расстался с Юрой Венусом, твердо уверенный, что мы скоро встретимся в России. Я думал, что мое пребывание в Париже будет кратким, что это лишь временный этап моей заграничной жизни. Судьба судила иначе: во Франции я прожил больше двадцати пяти лет.
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
Во Франции, на острове Олероне, омываемым Атлантическим океаном, произошла моя первая встреча с Советской Россией. Здесь впервые да двадцать два года, прошедших после моего босфорского лагерного сидения, я встретился с обыкновенными русскими людьми, не с теми, с кем мне случалось встречаться до тех пор, — писателями, художниками, учеными, — а с теми, кто был просто русским народом. Я был потрясен и ослеплен этой встречей.
На Олероне вместе с женой и детьми я очутился совершенно случайно. До 1946 года, когда я получил советский паспорт, я был апатридом, человеком, не желавшим принять подданство чужой страны. Французское правительство в 1934 году взяло на военный учет всех бесподданных. Тем, кому не наполнилось тридцати лет, выдали военные книжки, обязывавшие их к немедленному призыву в случае всеобщей мобилизации, а те, кто был старше, — к ним принадлежал и я, — брались на учет и должны были быть мобилизованы позже. После того, как началась война, в 1939 году, мне удалось получить работу на каучуковом заводе, выполнявшем заказы на оборону, а семья, уехавшая из Парижа на летние каникулы, так и осталась зимовать на Олероне. То, что семья приехала да Олерон за два дня до начала войны, сыграло впоследствии очень важную роль: всех приехавших на остров после 3 сентября 1939 года немецкие власти выслали на континент, а нас, как «постоянных» жителей, не тронули.
10 мая 1940 года, в тот день, когда кончилась «странная война» и немцы в Бельгии перешли в наступление, которое привело к полному разгрому французских войск, я прошел медицинскую комиссию и был признан годным для военной службы. Я ждал вызова со дня на день, — предполагалось, что нас мобилизуют не позже середины июня, но 12 июня мой завод закрылся, а через два дня Париж был занят немецкими войсками. Накануне падения Парижа, — впрочем, Париж не защищался, он был объявлен «открытым городом», — я взял велосипед и уехал на Олерон. О том, что делалось в эти дни на дорогах Франции, о так называемом «Великом исходе», я рассказал в романе «Дикое поле».
На Олероне, как и во всей Франции, в феодальные времена крестьяне обрабатывали помещичьи или монастырские земли, которые после Французской революции перешли в руки крупной буржуазии. Французский крестьянин превратился в арендатора, возделывавшего не принадлежавшую ему землю. Филоксера — вредитель виноградных лоз, — занесенная из Америки во Францию во второй половине XIX века, положила начало благосостоянию французских крестьян-виноделов: крупные владельцы виноградников начали разоряться, земля понемногу переходила к тем, кто ее обрабатывал. Это происходило медленно: в сороковых годах еще были поля и виноградники, сдававшиеся в аренду, и крестьяне жили надеждой, что вскоре и эти земли перейдут в их руки. Боязнь потерять уже приобретенную землю, нарушить договоры, которые им обеспечивали в будущем переход арендуемых полей в их собственность, была настолько велика, что, несмотря на то, что после разгрома Франции два миллиона французских солдат оказались в плену и не хватало сельскохозяйственных работников, крестьяне избегали доверять свои поля чужим рукам — слишком недавно они сами были батраками и арендаторами.
Жизнь на Олероне была трудной. К моей семье присоединилась мать жены, ее сестры с детьми — их мужья были призваны во французскую армию в самом начале войны. За стол садилось десять человек. Поначалу местные жители относились ко мне отчужденно. То, что был я русским, а не французом, их не смущало: но они прежде всего были островитяне, и все, приезжавшие с континента, казались им чужаками. Кроме того, я был «парижанином», то есть человеком незнакомым с крестьянской работой, человеком иного, городского мира, и это, пожалуй, больше всего вызывало острое недоверие. На мое счастье, правительство Петэна, проповедовавшее «возврат к земле», издало закон, согласно которому заброшенные земли переходили на девять лет в руки тех, кто возвращал их к жизни. Понемногу я превратился в безлошадного крестьянина, обрабатывавшего каменистую олеронскую землю.
Немецкая оккупация во Франции не была похожа на оккупацию в других странах. Она началась под знаком коллаборации: немцы вели себя «корректно», старались избегать конфликтов и даже грабили страну по закону: за все реквизиции и поставки платили наличными, а то, что деньги им давало французское правительство, то есть все тот же французский народ, как-то не доходило до сознания.
Сопротивление оккупационным войскам возникало очень медленно. В Париже уже в 1940 году, еще до начала войны с Россией, организовались группы людей, поставивших себе целью борьбу с гитлеровцами. Среди тех, кто первыми вступили на этот путь, необходимо отметить группу сотрудников «Музея Человека» в Париже, в которую волгли мои друзья Борис Вильде и Анатолий Левицкий, впоследствии расстрелянные немцами. Они даже оказались крестными отцами всего подпольного движения во Франции: издававшийся ими нелегальный журнальчик назывался «Resistance» («Сопротивление») — слово, объединившее всех боровшихся с оккупантами. Буржуазия острова — доктора, нотариусы, торговцы — в большинстве поддерживала правительство Петэна: страх перед коммунизмом долгое время был сильнее национальной гордости. Крестьянство оставалось нейтральным — возможность торговать с немцами была очень соблазнительной: за дюжину яиц немецкий солдат платил вдвое больше, чем они стоили на рынке. Правда, с самого начала оккупации была запрещена ночная рыбная ловля с острогой, и ночь даже в самые большие отливы больше не озарялась блуждающими звездами ацетиленовых фонарей, но дневная рыбная ловля все же оставалась доступной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});