Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это я упомянула только о том, что видела своими глазами, когда на рассвете с родителями возвращалась домой по хрусткому битому стеклу, которым были засыпаны улицы. Бомбежка застала нас у бабушки, а та жила на углу Большого Афанасьевского переулка и Арбата, и всю ночь мы провели в подвале ее дома.
В этот день, 24-го, Марина Ивановна и вернулась в Москву. Видимо, не выдержала, как не выдерживали и другие. Надо было что-то делать, что-то предпринимать. Надо было быть в курсе событий, на людях, пытаться понять, что и как… В ее голосе тогда по телефону, перед отъездом на дачу, было столько ужаса: «Они могут долететь? Их могут пропустить на Москву?!.»
Теперь Москву бомбили каждый день, два раза в день, с чисто немецкой пунктуальностью, кажется, в двенадцать и в восемь вечера, точно уже не припомню. Все ждали этого часа, нервничали, погладывая на часы, посматривая на «черную тарелку», которая неумолимо объявляла: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..» А затем следовал утробный вой сирены.
В Москве складывался особый военный быт: магазины закрывались рано, метро переставало работать в шесть-семь часов вечера, и станции и тоннели превращались в бомбоубежища. Но еще загодя тянулись к метро вереницы людей и у входа выстраивались длинные очереди. Дети с самодельными рюкзаками за спиной, в которых лежала одежда — ведь можно было вернуться домой и не застать своего дома; матери тащили большие мешки и сумки с подушками, с одеялами, чтобы удобнее устроить на ночь детей на шпалах между рельсами. Плелись старики, кого-то катили в инвалидной коляске, даже на носилках несли. Кто-то тащил чемоданы, кто-то связки книг, мужичонка шагал с тулупом и валенками под мышкой; тулуп на шпалы, валенки под голову, с удобством устроится и на зиму сбережет… Мы тоже носили в бомбоубежище чемоданчик, в котором лежало несколько серебряных именных подстаканников, преподнесенных некогда отцу и еще не заложенных в ломбарде, и кипа квитанций их комиссионных магазинов. С первых дней войны мы оказались в бедственном положении: отец остался без работы, реставрационная мастерская, где он работал, закрылась, у меня заработка не было. И еще мы носили с собой в бомбоубежище десять метров розовой байки. Я не позволяла заранее готовить ребенку приданое, а в магазинах все внезапно исчезло, все было уже из-под прилавка, и мать случайно достала эти десять метров, и теперь мы носили их с собой, чтобы было во что завернуть ребенка, если наш дом сгорит.
Несколько раз по настоянию отца мы ходили в метро, но это было далеко, утомительно, и мы бегали во Вдовий дом через площадь Восстания, но иногда не успевали перебежать площадь, и бомбежка заставала нас в длинной каменной подворотне напротив Вдовьего дома, и мы видели, как осколки зенитных снарядов падали на площадь, на крыши стоявших пустыми трамваев. Вся эта беготня каждую ночь, и недосыпания каждую ночь, и ожидание бомбежки совсем вывели из строя мою мать, у нее началось какое-то нервное заболевание, да и отец стал сдавать, а я очень уставала, и мы решили спасаться от бомбежек в Переделкино, на пустующей даче Вишневского.
Но в город приходилось ездить, отец искал работу и продавал вещи, и, сдав их в комиссионный, потом бегал смотреть, разбомблен магазин или еще цел. А я бегала по всяким военным учреждениям, пытаясь получить от Тарасенкова аттестат, без которого мне даже сложно было бы эвакуироваться, а эвакуация нависала дамокловым мечом. Но Тарасенков находился под Таллином, а Эстония была уже почти вся занята немцами, и самолеты с почтой сбивали, и аттестат до меня не доходил.
Я ездила в Москву ранним поездом, ибо очень много времени приходилось тратить на вокзале, ожидая, пока у каждого приезжего проверят паспорт с московской пропиской и впустят в город. На всех вокзалах, на всех дорогах стояли заградительные отряды.
Обычно этим же ранним поездом ездил из Переделкино в Москву и Борис Леонидович. Потом, когда в 1943 году вышла его маленькая книжка стихов «На ранних поездах», мои товарищи подтрунивали надо мной, что я ездила с Борисом Леонидовичем на «ранних поездах»! Но «ранних поездов» не было, ибо я, завидя Пастернака, пыталась смыться подальше и сесть в другой вагон. Я не могла превозмочь робости, меня стесняло не только мое положение, но главное — о чем ему со мной говорить?! Конечно, из вежливости он будет занимать меня разговорами, проклиная в душе! И я заранее представляла себе мучительные паузы, когда не знаешь, что сказать… Но однажды мы все же оказались в одном вагоне, и он, шумно и радостно со мной здороваясь, словно мы были с ним миллион лет знакомы, уселся напротив меня у окна.
Он, оказывается, видел меня не один раз, но ему казалось, что я ищу одиночества. Он так это понимает! Иногда так хочется быть совсем одному, и любое постороннее вторжение воспринимается почти как физическая боль… Он сам ищет уединения… Ему так надо сосредоточиться, подумать, но совершенно невозможно, он мечется между Москвой и дачей, собственно говоря, дача — это и есть теперь его дом, его рабочее место, но раз дача — то все едут ins grun![100] без дела, без предупреждения, когда кому заблагорассудится, и вовсе не те, кого хотелось бы видеть, кто тебе нужен… Он не станет мне докучать своим обществом, он только хочет узнать, где Тарасенков, что с ним, и, пожалуйста, ему большой, большой привет и всякие добрые и самые лучшие пожелания… Он уверен, что все будет хорошо, и мы все встретимся — обязательно встретимся! Иначе не может, иначе не должно быть… Это так ужасно, война всех разбросала, все рушится вокруг! Порвалась связь времен… Люди теряют другу друга… Зинаида Николаевна где-то там, в каком-то татарском местечке под Казанью, а Евгения Владимировна с Женечкой[101] уехала в Ташкент и даже не простилась, и даже не успела сообщить, что уезжает, все было так внезапно, теперь даже нет времени присесть на дорогу…
Он говорил громко, словно бы мы были одни в вагоне, впрочем, вагон был пустоват, все старались сесть в первые вагоны, чтобы быстрее выскочить в Москве и занять очередь на выход. Он говорил как всегда тягуче, с паузами и почти не замолкал. И я почувствовала себя сразу легко и свободно и пожалела, что столько упустила встреч с ним. Меня только смущало мое положение, и я все старалась сесть как-нибудь так, чтобы не очень было заметно, а Бориса Леонидовича явно смущали его грязные бинты, которыми были завязаны два пальца. Он старался держать руку в кармане плаща, какого-то допотопного, прорезиненного, но, разговаривая, забывался, вытаскивал руку, жестикулировал и, заметив перевязанные пальцы, опять старался их спрятать. Я хотела было спросить, что у него с рукой, но, заметив, что он стесняется и грязных бинтов, и плаща, на котором налипла глина, и давно не чищенных башмаков, которые прячет под скамейку, делала вид, что ничего не замечаю. Он сам заговорил о том, что возился на огороде, а тут пришлось срочно ехать в город и он не успел переодеться и что он никак не может понять, почему бинты должны быть обязательно белые? Это неправильно, что они белые, они не должны быть белыми… Белый снег, облака, но когда весной снег стеклянеет и становится грязным, это отвратительное зрелище, это уже не снег…
- Моя мать Марина Цветаева - Ариадна Эфрон - Биографии и Мемуары
- Моя мать – Марина Цветаева - Ариадна Эфрон - Биографии и Мемуары
- Воспоминания о Марине Цветаевой - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары