в отверженного. Но по-прежнему гордо и вызывающе звучат для нас его вещие слова:
— Знайте же, люди! Когда я хочу мыслить по-настоящему, я никогда не ищу почета, а только свободы. Только свободы…
Рядом с ним шествовала по жизни Хендрикье, и это его поддерживало. Но в 1663 году она умерла. Мы открываем самую печальную страницу бытия: Рембрандт продал надгробие любимой когда-то Саскии, чтобы оплатить могильщикам выкапывание могилы для любимой Хендрикье. Был долгий путь с кладбища…
— Что осталось теперь? Мне теперь ничего не осталось, кроме жизни, которая заканчивается для всех одинаково.
Горько! Титус женился, но после свадьбы умер и Титус; его вдова родила внучку Титию и тоже скончалась… Горько!
А ведь была жизнь, была слава, была любовь.
Ах, какая дивная была жизнь! И не страшился грозить кулаком он, еще молодой, жадным накопителям денег.
— Все было, но… все еще будет! — говорил Рембрандт.
После его кончины аккуратные нотариусы Амстердама не забыли составить подробную опись его имущества: в ней значились стулья и носовые платки. Против каждой вещи было написано слово оценщика: «дешево»! Теперь эту опись с небывалой гордостью показывают иностранным туристам.
— Наша национальная святыня! — хвастают гиды.
То, что стулья и носовые платки стоили очень дешево, это в Голландии знают, а вот показать могилу Рембрандта не могут.
— Зато в архивах Амстердама свято оберегается протокол о полном банкротстве Рембрандта… тоже святыня!
Люди, которые похваляются этим, наверное, далеки от понимания трагедии художника. В путеводителях по Амстердаму обязательно значится посещение «дома, в котором жил великий Рембрандт». Но правильнее, на мой взгляд, писать иначе: «Дом, из которого выгнали великого Рембрандта!»
…После революции в голодном Переяславле наш замечательный мастер Д. Н. Кардовский читал молодежи лекции.
Это были возвышенные лекции о Рембрандте.
— Нам повезло! — говорил он. — Наша страна имеет большую литературу о Рембрандте, наши музеи и даже частные собрания хранят полотна бессмертного живописца…
Кардовский рассказывал о конце Рембрандта, который после смерти Хендрикье «остался совсем один, с седой головой…». Он был оклеветан врагами и завистниками, он едва ли был утешен слабым сочувствием лицемерных друзей. Рембрандт, говорил Кардовский, «опустился, стал бродить по ночным кабакам и там напиваться до бесчувствия, наконец он умер в крайней нужде».
Не пора ли, читатель, навестить в Эрмитаже его Данаю?
Теперь мы увидим в ней не только то, что видели раньше…
Будем беречь ее! Она стоит любого золотого дождя…
Аввакум в пещи огненной
«Боишься пещи той? Дерзай, плюнь на нее — не бойся! До пещи той страх. А егда в нее вошел, тогда и забыл вся…»
Из темной глуби XVII столетия, словно из пропасти, нам уже давно светят, притягательно и загадочно, пронзительные глаза протопопа Аввакума — писателя, которого мы высоко чтим.
В самом деле, не будь Аввакума — и наша литература не имела бы, кажется, того прочного фундамента, на котором она уже три столетия незыблемо зиждется. Российская словесность началась именно с Аввакума, который первым на Руси заговорил горячим и образным языком — не церковным, а народным.
«Только раз в омертвелую словесность, как буря, ворвался живой, полнокровный голос. Это было гениальное «Житие» неистового протопопа Аввакума. Речь его — вся на жесте, а канон разрушен вдребезги!» — так говорил Алексей Толстой.
Реализм, точный и беспощадный реализм, убивающий врага наповал, этот реализм нашей великой литературы был порожден «Житием протопопа Аввакума».
Первый публицист России, он был предтечею Герцена!
А кто он? Откуда пришел? И где пропал?..
«Житие» его включено в хрестоматию, и каждый грамотный человек должен хоть единожды в жизни прикоснуться к этому чудовищному вулкану — этому русскому Везувию, извергавшему в народ раскаленную лаву афоризмов и гипербол, брани и ласки, образов и метафор, ума и злости, таланта и самобытности.
Нельзя знать русскую литературу, не зная Аввакума!
Скоморохи спускались с горы… Текла внизу матушка-Волга, а под горой лежало село Лопатищи; солнце пекло нещадно, день был работный. Еще загодя скоморохи напялили «хари» козлиные, загудели в сопелки, дурачась, забили в бубны, дабы народ сбегался на игры. А впереди дудочников и раешников два медведя плясали (один в сарафане бабьем, другой — как есть, ничем не украшен). Навстречу игрищу порскали от околиц ребятишки, кузнец отложил молот в кузне, из-под руки глядели на скоморохов бабы с граблями, перестав сено ворошить на полях; всем стало весело.
Но тут вышел поп лопатищенский — прозванием Аввакум.
Молод еще, борода черная, в завитках, а глаза — угли.
— Не пущу в село! — объявил забавщикам. — Неистовство ваше бесовское еси, оставьте пляски антихристовы…
Скоморохи на него — в драку.
— Ах так? — осатанел поп, рукава ряски закатывая…
Много их было, а он — один. Зато люто и толково бился поп. Как даст по зубам — кувырк, и пятки врозь. Побил всех скоморохов, а бубны и сопелки с «харями» разломал. Но забыл Аввакум про медведей; скоморохи науськали косолапых на попа, и тут попу стало худо. Без ружья и рогатины, голыми руками — как медведей осилить? А звери уже лезли в драку, и тот, ученый, что в сарафан был одет, он на двух лапах шел; видел Аввакум его пасть серо-розовую с клыками желтыми, а из пасти той попахивало — нехорошо и муторно.
— Владычица, помози! — взмолился Аввакум и хрястнул медведя кулаком в ухо: зашатался тот, обмяк в сарафане и лег…
Второго мишку (который еще неучен был) прижал поп к себе, и стали они ухаживаться по кругу — кто кого свалит? Аввакум силищи непомерной — так стиснул медведя, что у того в шее что-то хрустнуло, взревел зверь и, оставляя после себя на траве след болезненный, дунул к лесу, а скоморохи — за ним…