Все это довольно легко себе представить, когда попадаешь в это царство камня и неба, настолько фантастичное, что трудно верится в реальную жизнь горожан и в то, что Ле-Бо — это кантон Сен-Реми с почтой, телеграфом, гостиницей, магазинами сувениров, аптекой и со своими столетними разработками породы «боксит», из которого делается алюминий. А жителей здесь всего 230 человек!..
Последние порывы мистраля гнали нас по узеньким улицам к нашему лимузину. Уже вечерело, и первая звезда мерцала на лимонном в этот вечер небосводе. Пора было ехать к голландцу-художнику Жаку Уинсбергу в Эгальер, куда мы были приглашены на обед.
Мы явились, когда все приглашенные были уже в сборе. Жак Уинсберг, небольшого роста, энергичный человек, в черной кожаной куртке, седоголовый, похожий не то на кинорежиссера Романа Кармена, не то на Чарли Чаплина, встретил нас радушно, с шутками и смехом.
Жена его Анжель, тоненькая, типа креолки, в длинном кружевном платье, с темной косой вдоль спины, суетилась между гостями, выполняя хозяйские обязанности.
Столовая, длинная и низкая, вдруг в конце превращалась в гостиную с высоким потолком, верхним светом, роялем и мягкой мебелью. В глубине в большом камине горел огонь. Гости в ожидании обеда расселись в гостиной, большинство были соседи, и среди них шумели и смеялись несколько цыган. Тут же резвились трое детей художника, все белокурые, как ангелы.
— Смотрите, — сказал Уинсберг, — смотрите, как мои дети любят цыган. Это ведь их крестный отец. В самом деле…
А дети облепили со всех сторон какого-то немолодого цыгана, тащили его за собой, лезли к нему на плечи.
Анжель тоже художница. Пишет она в манере Гогена. Мне понравились портреты ее работы, развешанные в столовой. Особенно два портрета цыганских детей. Голый маленький мальчик на фоне моря, на желтом песке, с голубой птичкой на кисти руки и голая девочка на том же фоне, с цветком в руке. Было в них что-то дикое, прелестное и поэтичное.
Сам Уинсберг пишет больше пейзажи мрачные, коричневые, безрадостные, с тростниками, древесными стволами без зелени, видимо утверждая символику каких-то своих жизненных законов, ни в какой мере не символизирующих его собственную, на первый взгляд оптимистическую, натуру. Бывает же так! Я не видела других его работ, и как художник он остался для меня нераскрытым, зато он весь распахнулся как щедрый, веселый и остроумный хозяин дома.
За длинным и узким столом нас было человек двадцать. На столе стояли вино, хлеб, соль, Маслины, какие-то специи, а громадные деревянные блюда с салатом, креветками, жареной рыбой и бараниной плыли над головами гостей, каждый брал себе и передавал соседу. Все чувствовали себя непринужденно, пили, ели, переговаривались, и больше всех острил и шумел сам Уинсберг.
Против меня сидел удивительно красивый молодой цыган в ярко-красном джемпере. Лицо его, немного скуластое, смуглое, матовое, с небольшими бачками на висках, было сдержанно и задумчиво. Черные буйные патлы падали на низкий лоб. Он сидел, куря сигареты, исподлобья поглядывал на гостей. Две местные белокурые модницы сидели по обе стороны и наперебой старались расшевелить красавца. Иногда это им удавалось, и тогда он беззвучно смеялся своим белозубым ртом с приподнятыми, как у древнего фавна, углами. Бывают лица, которые притягивают ваш взгляд совершенно непроизвольно, словно какое-то оригинальное произведение искусства или какой-то редкой окраски и формы цветок. Думаешь о чем-то или говоришь с кем-нибудь, а взгляд все время возвращается к нему. У цыгана было такое лицо, и, может быть, именно поэтому он был так замкнут и застенчив.
Обед подходил к концу, когда Уинсберг предложил двум молодым цыганам, сидевшим возле него, развлечь гостей песней. Те взяли гитары, и столовая наполнилась звоном, лихими переборами и пассажами, очень напоминающими испанскую музыку. Они долго разыгрывались, «входили в настроение», друг перед другом показывая мастерство и ловкость, а потом один запел. Он был совсем молоденьким, этот певец, и больше походил на баска цветом кожи и не очень черными волосами. Пел он по-эстрадному — горлом, обрывая последнюю ноту каким-то трагическим всхлипом. Второй иногда подтягивал ему, но финальную фразу молодой заканчивал всегда один, и мне казалось каждый раз, что он сорвал голос, и становилось ужасно жаль его. Таких певцов, главным образом латиноамериканцев, постоянно слышишь на фестивалях. Эти певцы пели на своем цыгано-провансальском наречии, как оказалось, они были уже профессиональными певцами эстрады и пели «на публику», и это сразу чувствовалось.
* * *
Когда молодой певец устал, может быть, сам себе надоел, и гости стали понемногу переговариваться, я обратилась через стол к моему визави — цыгану в красном:
— А вы поете?
— Нет, нет, что вы! Я не умею… — Он сразу как-то весь съежился. — Ну, может быть, умею, но очень плохо… не так, как они.
— А вы спойте по-своему. Или станцуйте. Вы ведь, наверно, танцуете?
Парень упирался, но было видно, что это для проформы.
— Ну, прошу вас! Для меня, для русской гостьи. Я ведь приехала из Москвы.
Он внимательно посмотрел на меня и поднялся.
— Но только я сначала станцую.
Он вышел к гитаристам, они сразу поняли, в чем дело, и заиграли какую-то цыганскую плясовую. Красный цыган сначала сдержанно, потом все решительней начал плясать на месте, дробно перебирая ногами, изящно согнув руки в локтях и прижав подбородок к плечу. Веки его были опущены, в углах рта бродила улыбка, и чуть трепетали ноздри. Он кружился на месте, и гибкое тело его слилось воедино со звоном гитар и ободряющими выкриками гитаристов. Это было великолепно. Потом он вдруг словно опомнился, остановился, достал желтый платок из кармана и обтер им лицо и шею. Он не вернулся на место, а присел там же, возле цыган. Все дружно аплодировали ему, а он, поймав мой взгляд, по-мальчишечьи хитро улыбнулся и подмигнул мне. Я поняла, что он все же решил спеть.
Снова молодой эстрадник занял площадку, как бы напоминая о своем профессиональном превосходстве. Пели что-то шуточное с припевом: «Ай-ай-ай». А потом красный цыган шепнул что-то гитаристу, тот заиграл, и он запел. Это было нечто такое, что сразу погасило атмосферу «званого обеда с цыганами», смыло очень внешнюю сторону несколько показного веселья и вклинило в настроение самого Уинсберга какое-то, видимо, непривычное, раздумье.
Голос у красного цыгана был глухой и матовый. Он пел, сидя у стола, полуприкрыв глаза рукой, словно только для самого себя, словно спрашивая себя о чем-то и сам себе отвечая. Каждая музыкальная фраза уходила на вибрирующей мелодии вверх, а потом падала, акцентируя на нотках и горестно затихая на последней. Гитаристы негромко и проникновенно позванивали, не мешая певцу сетовать, уповать и улыбаться сквозь слезы. И никто не смотрел на него в эту минуту, как не смотрят на оркестр и на дирижера, когда слушают музыку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});