на плите... Видели?
— Видели!!! — как ураган, ответили ученики.
— Не орите... Ну вот, стало быть... кажется со стороны простая штука, каждая баба может вскипятить, а на самом деле это не так. Может ли баба паровоз пустить? Я вас спрашиваю? Нет-с, миленькие, баба паровоз пустить не может. Во-первых, не ее это бабье дело, а в-третьих, чайник — это ерунда, а в паровозе пар совсем другого сорта. Там пар под давлением, почему под означенным давлением, исходя из котла, прет в колеса и толкает их к вечному движению, так называемому перпетуум-мобиле.
— А что такое перпетуум? — спросил Куряковский-ученик.
— Не перебивай! Сам объясню. Перпетуум такая штука... это, братишки... ого-го! Утром, например, сел ты на Брянском вокзале в Москве и покатил, и, смотришь, через 24 часа ты в Киеве, в совершенно другой советской республике, так называемой Украинской, и все это по причине концентрации пара в котле, проходящего по рычагам к колесам так называемым поршнем по закону вечного перпетуума, открытого известным паровым ученым Уан-Степом в 18 веке до Рождества Христова при взгляде на чайник на самой обыкновенной плите в Англии, в городе Лионе...
— А нам говорили по механике вчера, что плиты до Рождества Христова не было! — пискнул голос.
— И Англии не было! — бухнул другой.
— И Рождества Христова не было!!
— Го-го-го! Го!! — загремел класс...
— Молчать! — громыхнул преподаватель. — Харюзин, оставь класс! Подстрекатель, вон!
— Вон! Харюзин, — взвыл класс. Харюзин, разливаясь в бурных рыданиях, встал и сказал:
— Простите, товарищ преподаватель, я больше не буду.
— Вон! — неуклонно повторил профессор. — Я о тебе доложу в совете преподавателей, и ты у меня вылетишь в 24 часа!
— На перпетууме вылетишь, урра!! — подхватил взволнованный класс.
Тогда Харюзин впал в отчаяние и дерзость.
— Все равно пропадать моей голове, — залихватски рявкнул он, — так уж выложу я все! Накипело у меня в душеньке!
— Выкладывай, Харюзин! — ответил хор, становясь на сторону угнетенного.
— Сами вы ни черта не знаете! — захныкал Харюзин, адресуясь к профессору. — Ни про перпетуум, ни про электротехнику, ни про пар. Чепуху мелете!
— Ого-го?! — запел заинтересованный класс.
— Я? Как ты сказал?.. Не знаю? — изумился профессор, становясь багровым. — Ты у меня ответишь за такие слова! Ты у меня, Харюзин, наплачешься!
— Не боюся никого, кроме бога одного! — ответил Харюзин в экстазе. — Мне теперь нечего терять, кроме своих цепей! Вышибут? Вышибай!! Пей мою кровь за правду-матку!!
— Так его! Крой, Харюзин!! — гремел класс. — Пострадай за правду.
— И пострадаю, — вскричал Харюзин, — только мозги морочите! Околесину порете! Двигатель для вентилятора поставить не можете!
— Пр-равильно, — бушевал восхищенный класс, — замучили качанием! Рождества не было. Уан-Степа не было! Сам, старый черт, ничего не знаешь!!!
— Это... бунт... — прохрипел профессор, — заговор! Да я! Да вы!
— Бей его! — рухнул класс в грохоте.
В коридоре зазвонил звонок, и профессор кинулся вон, а вслед ему засвистел разбойничьим свистом стоголосый класс.
Михаил Б.
«Гудок». 15 марта 1924 г.
Воспоминание...
У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичом, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны...
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в пятьдесят свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при восемнадцати градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не восемнадцать градусов, а двести семьдесят один — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — двенадцать выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив.
Но расскажу все по порядку.
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:
— Вот это полушубочек!
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: также давали крупу и также жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос... о комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди шесть часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно шестьдесят ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было пять знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот