колени. Пётр молчал. Глаза потемнели.
— Ну? — строго произнёс царь.
Куракин поднял лицо с ввалившимися вдруг щеками:
— Неразумен... Дитя... Не ведает, что творит.
И опять кувыркнулся в ноги. Букли парика легли на пол Пётр постоял над ним с минуту, сказал:
— Ступай.
Понял: ничего более не добиться от Куракина. И так смелость показал большую. На царского сына слово худое возвести — дерзость великая.
Куракин нырнул за дверь.
Пётр сильно потёр лицо рукой. Помял горло. Казалось, чёрствый кусок хотел проглотить, а он остановился и дышать не даёт. Вздохнул всей грудью. Полегчало.
Подошёл к столу. На столе трубка, кисет, бисером шитый, карты. Не присаживаясь, Пётр развернул свиток. Чертёж датской крепости на побережье. Добрая крепость. Стены любой штурм выдержат. Ещё утром, разглядывая чертёж, Пётр подумал: «Вот такую крепостицу на Котлине надо утвердить. Хороший замок к Питербурху с моря будет».
Подержал чертёж в руках, пальцы задрожали. Пётр с досадой бросил свиток. В мыслях мелькнуло: «Котлин... Котлин... До него ли?» Отвернулся от стола.
И Куракин, и Остерман, и Шафиров хитрили, прятали глаза, не договаривали, что думали. Знали: на царёвой службе дураком-то порой быть куда как лучше. Боялись.
Пётр морщился, тёр лицо руками:
— Они-то боятся. Оно и верно, боязно. Ах, Алексей... Алексей... Малое дитя... Не ведает, что творит? Не так, не так...
Понимал — одним словом всё можно определить. Но вот слово то и пугало Петра больше всего. На зубах каталось оно, как орех круглый, а раскусить сил не было. Даже тайно, не ведомо ни для кого, в мыслях произнести его он не решался. Сын его был Алексей, родная кровь, наследник царский. Державой управлять на роду ему написано. Державой!
Не сказал Пётр страшного слова. Мысль пугливо вильнула в сторону. Вспомнил, как поручал царевичу укрепить Москву на случай подхода войск Карла. А что вышло из того?
Прискакал Пётр в столицу и увидел, что валы, которые велел возвести, не насыпаны, бастионы крепостные порушены. А если бы быстрый Карл подошёл? Кто бы расплачивался за то нерадение? Чьи бы головы слетели, чья бы кровь пролилась? И ещё вспомнил, как повелел он царевичу прислать рекрутов в Преображенский полк, куда солдат брали крепких, рослых, сильных, чтобы кровь с молоком в лице играла. И из того ничего не вышло. Алексей о рекрутах и малой заботы не проявил.
Пётр тогда разговор с ним имел долгий. Стоял Алексей перед отцом, руки опустив. Лицо белое, камзол, как на палке, болтается. Глаз не поднимал.
Пётр сказал:
— Ну, что же ты? Или сил нет?
Алексей пробормотал что-то оправдательное.
— Одумайся, — сказал Пётр, и в слове том уже не гнев, а мольба была.
Алексей молчал.
Пётр махнул рукой. Царевич повернулся, пошёл к дверям. На спине — узкой и длинной — лопатки угласто проступали.
Взглянул Пётр ему вслед, и лопатки те угластые по сердцу его ударили до боли. Чуть не вскрикнул.
Быть бы Алексею дубиной битым за нерадение в воинском деле, но царский сын он. Да и не дубиной даже. За небрежение такое боярин Ромодановский — человек строгий — поднял бы его в Преображенском приказе на дыбу, сказав: «Кнутом его за измену».
Вот так слово, что произнести Пётр не решался, само по себе выскочило.
Выскочило... Но било оно больнее ножа. Жгло сильнее огня. По приказу царёву головы рубили людям, ноздри рвали, выдирали языки, страшными казнями казнили. И сам он головы рубил, и казнил сам за вины разные, считал, что горше предательства нет вины.
Сцепил за спиной Пётр пальцы в замок, сжал до хруста. Стоял, раскачивался с носка на пятку. Каблуки стучали в пол.
За окном в безветрии тихо падал снег, устилал мостовую, высокие крыши домов, карнизы окон, причудливую лепнину стен. Улица была бела. И из сверкающей чистоты чужого города вдруг пахнуло на Петра косматым, путаным, душным, сырым, московским. Шапки о сорока соболей, рясы чёрные, глаза безумные, разинутые рты... И шорохи, шёпоты, крики вопливные под колокол набатный, гвоздящий темя: «Куда ведёшь нас, государь? Мы Третий Рим!»
Откачнулся Пётр от окна, забегал по комнате, натыкаясь на стулья и креслица. Остановился. В мыслях высветилось то, что хоронил и от себя и от людей:
— Вот то за ним: шапки горлатные, рясы чёрные и самолюбивое: «Мы Третий Рим!» Им бы только на лавках сидеть прелыми задами, киснуть в шубах, да чтобы мошна была полна, и звон колокольный стоял, возвещая выход к народу. А Россия, та пусть хоть в язвах, в рубище, тёмная, слепая, грамоты не разумеющая. Третий Рим... — Пётр стиснул зубы, желваки на скулах выскочили. — Кресты... Лампады мерцающие... Честолюбие азиатское, непомерное... Чёрта ли лысого искать в курных избах закопчённых? В голоде, в холоде, в страданиях? В вечной нужде? — Топнул ногой. — За хвост кобылу тянут, хотят, чтобы она задом ходила. Так нет! Не повернётся Россия вспять!
В комнату вскочил денщик.
— Шафирова ко мне, — сказал Пётр, — немедля.
«Сам в Париж поеду, — подумал он, — мир с Карлом позарез нужен. Побережье надо укреплять. Питербурх строить... Дипломаты не нашли к миру тропки, я найду. Чиниться ради такого великого дела нечего».
И, как-то вдруг успокоившись, сел к столу. Притянул к себе чертежи. Но мысль тревожная вновь кольнула больно: «Алексей помеха делу сему. Цесарю писать надо. Отыскать царевича, отыскать всенепременно. Вернуть в Москву».
В комнату торопливо вошёл Шафиров. Покусывая ноготь, Пётр взглянул на него искоса, кивнул:
— Подойди ближе.
* * *
Ходил, ходил Румянцев вокруг дворца Шварценбергова и своё выходил.
Сидел он в аустерии напротив ворот дворцовых, вёл неторопливый разговор с хозяином. Бывал он в той аустерии часто, и посетители ему уже кланялись. Стол Румянцева у окна, и из окна дворец как на ладони.
Хозяин, толстый, неповоротливый, в вязаном тёплом жилете, улыбался пухлыми губами:
— Амур, Амур... О-о-о!
Поднимал палец кверху. Он считал, что Румянцев просиживает здесь целыми днями из-за весёлой венки из дворца. Она заходила в аустерию и, присаживаясь к столу Румянцева, смеялась, закидывала голову, показывая беленькое горлышко.
— Молодость, молодость, — говорил хозяин. Подмигивал офицеру. — Я сам, ухаживая за своей Гретхен, потерял столько драгоценного времени! — Он качал головой. — Но то жизнь. Да, да, сама жизнь...
Румянцев отвечал шутками.
Аустерия была полна голосов. Громыхал глухим басом колбасник из соседней колбасной, с весёлыми, заплывшими жиром глазками; попискивал тонко аптекарь, худой, высокий, с запавшими