А школа пения Линдгрена, где голос его жил, как совершенно отдельное существо, а потом пропал, как казалось, навсегда и вернулся другим, возмужавшим! Но как было жить нищему, который рассчитывал стать певцом, в одночасье потерявшему голос? Это было всё равно, как если бы он тогда, по дороге в Копенгаген, слепым пассажиром, потерял бы свои тринадцать риксдалеров.
Театр не был его сном — он был его жизнью! А жизнь представлялась театром. Сказать, что он бредил театром, — значит, ничего не сказать. Нельзя бредить тем, чем живёшь... Отсутствие систематического знания — петля, которую набросил на него Мейслинг и постепенно затягивал. Он не знал основ. Четыре года в гимназии под руководством надсмотрщика Мейслинга — и что?
И тут страх перед Мейслингом всплыл в его душе, отодвигая ощущение счастья и добра, шедшее от семейства адмирала Вульфа, чья жена так мило относилась к нему.
— Из меня ничего не выйдет, пропащий я человек, — заявил Андерсен вслух и тут же испугался, что кто-то мог услышать его и выгнать из столь прекрасной компании. Он никогда ещё не спал в таком жилище, никогда не верил, что у него может быть своя великолепная кровать и с ним будут разговаривать как со взрослым человеком. Только добившись славы, он может иметь и хорошую комнату, и кровать. И может быть, когда-нибудь исполнить мечту покойного отца о далёких путешествиях. В сущности, тоска об этих путешествиях и свела его в могилу.
Хельсингёр одарил его только двумя стихотворениями. Слагельсе смилостивился на целых четыре. И это больше чем за четыре года.
Самому Андерсену нравились все стихи: когда из года в год над тобой издевается сам господин директор гимназии, то поневоле появляются островки времени, на которых ты сам начинаешь любить себя и верить в себя. И, может быть, только в подобные минуты человек становится самим собой. От него, Андерсена, когда посещала его жажда славы, и до гимназиста Андерсена, у которого сердце разрывалось от страха, что сейчас его спросит Мейслинг и весь класс будет слушать, как над ним издеваются, было расстояние, которое невозможно измерить словом.
«Умирающее дитя» он написал всем сердцем и был уверен, что сердце его нужно Копенгагену. Пока ещё он любил этот холодный город, от общения с Андерсеном он делался теплее.
— Вы что-нибудь написали в своей гимназии? — спросила жена адмирала Вульфа, чувствуя, что Андерсен ждёт этого вопроса.
— Да, конечно, — вскочил он и тут же снова сел, стремясь скрыть свою радость.
Адмирал Вульф улыбнулся: он любил Андерсена, ему нравился его напор, попрание бедности, но адмирал в отношениях с людьми сохранял ту долю иронии, которая позволяла ему терпеть обиды и разнообразила жизнь.
«Ну, теперь мы насытимся стихами», — чуть было не сказал он вслух, никоим образом не желая обидеть юного поэта, но — уберёг гимназиста от очередной обиды. Может быть, скажи он вслух родившуюся фразу, Андерсен порвал бы свой листок. А стихотворение можно было слушать с куда большим интересом, чем рифмы графомана.
— Читайте же, читайте, — милостиво попросила жена адмирала, и поэт Андерсен прочёл:
УМИРАЮЩЕЕ ДИТЯ
Как устал я, мама, если бы ты знала!Сладко я уснул бы на груди твоей...Ты не будешь плакать? Обещай сначала,Чтоб слезою щёчки не обжечь моей.Здесь такая скука, ветер воат где-то...Но зато как славно, как тепло во сне.Чуть закрою глазки — света сколько, света!И гурьбой слетают ангелы ко мне.Ты их видишь?.. Мама, музыка над нами!Слышишь? Ах, как чудно!.. Вот он, мама, вот.У кроватки — ангел с белыми крылами...Боженька ведь крылья ангелам даёт?..Все цветные круги... это осыпаетНас цветами ангел: мамочка, взгляни!А у деток разве крыльев не бывает?Или уж в могиле вырастут они?Для чего ты ручки сжала мне так больноИ ко мне прильнула мокрою щекой?Весь горю я, мама... Милая, довольно!Я бы не расстался никогда с тобой...Но уж только, мама, ты не плачь — смотри же!Ах, устал я очень!.. Шум какой-то, звон...В глазках потемнело... Ангел здесь... всё ближе...Кто меня целует? Мама, это он!
Добрые слушатели зааплодировали. Андерсен сел. Ему показалось, когда он читал, что стихотворение ожило, разбросало свои лебединые крылья и вылетело в окно. А в руках остался только пустой листок бумаги. Он посмотрел на лист: если бы там не было написано ни слова, он бы ничуть не удивился этому, а вскоре десяток копенгагенских семей узнали бы, что его стихотворение стало лебедем и улетело.
Слушатели потешились над его провинциальным выговором, каждый новый слушатель стихотворения усиливал ощущение счастья в душе оденсейского пришельца. Похвалы были прекрасны. Они заменяли воздух. Он дышал похвалами. Он жил ими. Он с ними засыпал и с ними просыпался. Его наконец-то признали, ведь Копенгаген не Слагельсе и Хельсингёр, где пируют мейслинги.
— Помните, Андерсен, что вы не Адам Эленшлегер, поэтом может стать только Божий избранник.
Ах, да он сам знал, что до Эленшлегера ему так же было далеко, как до Шекспира, Гомера, Вальтера Скотта.
Но и в Копенгагене он часто натыкался на равнодушие или полное непонимание.
Его стихотворение путешествовало по столице от гостиной к гостиной, от салона к салону, под проницательными взглядами равнодушных датчан.
Гимназист был развлечением города.
Похвалы наполняли Андерсена силой, пренебрежительное отношение — опускало на дно несчастья. Глаза его загорались, когда он читал своё стихотворение, и этот блеск раздражал:
— Ради Бога, не воображайте, что вы поэт — хоть вы и можете писать стишки!
Андерсен внимательно слушал одну из своих покровительниц, не в силах возражать. Возражать могли деньги или положение в обществе, он совсем не имел ни того, ни другого.
— Смотрите, чтобы это не сделалось у вас идеей фикс. Ну, что бы вы сказали, если бы я вдруг вообразила себя будущей императрицей бразильской? Это было бы безумием, нелепостью, но так же нелепо и с вашей стороны воображать себя поэтом.
— Я смотрю...
— И ради Бога, обещайте не говорить вслух всего, что приходит вам в голову. Ведь это ужасно. Вы оскорбляете людей.
— Я обещаю.
Он обещал и обещал и был искренен в своих обещаниях. И всё-таки он был поэтом. Лишь бы оставаться им — за это он мог кому угодно обещать даже свою жизнь... Только бы чувствовать себя поэтом всегда...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});