умолчу) тоже встала; и тут – прямо на глазах у царственной особы – из нее вывалился этот бараний мяч, грязный, покрытый свалявшейся шерстью, да еще так пребодро запрыгал, подскочив шесть или семь раз, – словно то она сама решилась повеселить всю честную компанию; у нее же такого и в мыслях не было. Как же удивились и фрейлина, и ее величество, ибо комната та была открыта взорам и ничего от них не укрылось. «Пресвятая Богородица! – воскликнула королева. – Что это, моя милая, и зачем оно вам?» Бедняжка же, покраснев и чуть не плача, залепетала, что ничего не знает, что здесь чьи-то козни, кто-то сыграл с нею злую шутку – и она не может подумать ни на кого иного, кроме Жерсея. Тот же, дождавшись, пока сей бараний пузырь вывалился из-под юбок, тотчас улизнул за дверь. За ним послали – но он отказался возвратиться и, понимая, в какой ярости ее величество, с жаром от всего отперся. И еще несколько дней он не попадался ни ей, ни королю на глаза, опасаясь их гнева, хотя и был (вкупе с Фонтен-Гереном) любимцем короля-дофина, и очень терзался, невзирая на то что прямых улик против него не находилось. При всем при том и король, и придворные, и многие дамы втихомолку посмеивались над сим случаем – но так, однако, чтоб не узнала все еще разгневанная королева, ибо никто лучше ее не умел хорошенько осадить и примерно наказать за дерзость.
Как-то раз некий почтенный дворянин и одна юная особа (которую привечали при нашем дворе), бывшие ранее в великой дружбе, рассорились и разругались до того, что девица в апартаментах государыни при всех громко и с гневом объявила: «Оставьте меня – иначе я скажу вслух то, что вы мне тут нашептывали». А сей дворянин только что сообщил ей нечто – для чужих ушей не предназначенное – об одной весьма высокородной особе; и прознай кто об этом – его, самое малое, отлучили бы от двора; а потому, не растерявшись – ибо всегда был скор на ответ, – возразил: «Если вы скажете, что́ я вам говорил, я расскажу, что́ я с вами сделал». Кто оказался в проигрыше? Разумеется, девица. Но она тотчас нашлась: «Что вы могли со мною сделать?» А он: «Так что же я мог вам сказать?» Та на это: «Мне-то известно, что́ вы сказали». И он опять: «И мне не забыть, что́ я с вами сделал». Она вновь отражает наскок: «Я могу доказать то, что́ вы мне говорили». И он так же: «А я не хуже вашего способен доказать, что́ я сделал». И таким манером долго наскакивали друг на друга, говоря подобные слова, пока не расстались, покинув присутствовавших, изрядно, впрочем, повеселившихся.
Их перепалка достигла ушей королевы и привела ее в гнев; ей захотелось узнать о словах и деяниях и того, и другой; а посему за ними было послано. Но они оба – видя, что не миновать им худа, – сговорились и, представ вместе, стали уверять ее величество, будто все это было лишь невинной забавой, – и отрицали, и запирались насчет того, что сказал либо сделал сей дворянин. И так они отговорились, хотя королева все же строго отчитала сего господина за неприличные речи. Он же мне раз двадцать побожился, что, не успей он условиться с указанной особой заранее и выложи они все, пришлось бы ему стоять на своем: что девица та была им лишена невинности, в чем нетрудно убедиться, если осмотреть ее, как надлежит. На то я ему отвечал: «Все так, но ежели бы ее осмотрели и нашли невинной – ведь она была девицей, – вам пришел бы конец; за такое можно и головой поплатиться». – «Ах, дьявол ее побери! – воскликнул он. – Этого-то я больше всего и добивался. А за свою жизнь мне нечего было опасаться: в своем копье я уверен; я-то знал, кто ее первый распочал, – и был сим весьма опечален; а после того как ее бы осмотрели и установили истинные следы содеянного, с ней было бы покончено: она бы оскандалилась, а я был бы отмщен. Правда, мне бы пришлось в наказание жениться на ней, а потом отделаться от нее по мере сил». Вот каким превратностям, порой из-за сущей безделицы, подвергают себя девицы и зрелые дамы.
Знавал я одну из таковых, притом весьма высокопоставленную, коей довелось понести от очень ретивого и обходительного вельможи; причем сначала полагали, что засим последует их свадьба, но потом узнали противоположное. И первым о том проведал король Генрих, чем был до крайности рассержен, ибо та бедняжка оказалась ему – не скажу, чтобы очень, но близка. При всем том он без шума и крика на вечернем балу приказал играть танец с факелом – и пригласил ее; потом прошелся с нею же в гайарде и еще нескольких танцах, где она выказала ловкость и подвижность более обычных и гибкость талии, каковая всегда была хороша; а в тот день она так устроила, что не было видно и следа беременности; таким образом, король (все время очень пристально ее разглядывавший) ничего не заподозрил и даже сказал одному весьма приближенному к себе знатному вельможе: «Ведь есть же столь жалкие и злобные люди, что придумали, будто эта бедная девица на сносях; я же, напротив, никогда ранее не видывал ее столь легкой и грациозной. Клеветники явно просчитались, возведя на нее напраслину». И добрый государь не стал распекать сию достойную и преблагородную девицу, а даже вечером, перед тем как провести ночь с королевой, поделился этими мыслями с нею. Но та, не доверившись его суждению, наутро же сама призвала к себе подозреваемую девицу и тотчас получила от нее признание, что делу уже шестой месяц, хотя бедняжка всячески оправдывалась несостоявшейся свадьбой. Государыня впала в сильнейшее недовольство, однако король, по доброте своей, пожелал сохранить все в тайне и не позорить ту девицу и, без огласки, отослал ее к ближайшим ее родственникам, где она и родила хорошенького мальца. Но судьба ему была уготована несчастливая, ибо он никогда не смог добиться от похотливого отца, чтобы тот признал его; и все это долго тянулось, а его матери ничего, кроме убытка, не принесло.
А еще король Генрих, как и его предшественники, очень любил рассказы о похождениях, но не желал, чтобы имена дам произносились прилюдно и позорились; сам он, будучи весьма предрасположен к любовным утехам, хаживал к своим избранницам в глубокой тайне и изменяя облик, чтобы не навлечь на них подозрения и наветы.