Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робеспьер втихомолку готовил речь для Конвента; в этой речи он громил своих врагов, рисуя перед глазами народа их интриги и свою неподкупность. Он тщательно оттачивал эту речь, обширную, как республика, теоретичную, как сама философия, и восторженную, как революция. В ней он такими яркими красками рисовал пороки Конвента, что оставалось только назвать имена врагов.
Эта речь должна была занять два заседания. В первой части Робеспьер громил, не поражая никого, и указывал, не называя имен. Во второй части он готовил возражение, если бы кто-нибудь имел дерзость ответить ему, выходил из туч, поражал как громом, опутывал одного за другим всех враждебных ему членов комитетов. Он клеймил, разил, увлекал с трибуны на эшафот виновных, остававшихся до тех пор незамеченными. Для этой цели он и набросал в секретных заметках портреты лиц, предназначенных к позорному столбу.
Вооружившись этими двумя речами, Робеспьер спокойно ожидал битвы. Никто не обладал такой уверенностью в себе, чтобы открыто вступить в борьбу с кумиром якобинцев. Смерть по одному его движению могла поразить любую голову. Ввиду этих затруднений Барер предлагал с ним договориться, Колло д’Эрбуа рассуждал о недоразумениях, даже Билло-Варенн произнес слово «мир». Угодливые посредники предлагали свои услуги, чтобы избегнуть разрыва. Лежандр льстил. Только Баррас, Бурдон, Фрерон и Тальен затаили в себе ненависть.
Переговоры закончились предложением о свидании между Робеспьером и главными членами обоих комитетов. Кутон, Сен-Жюст, Давид, Леба явились вместе с Робеспьером. Лица у всех выражали смущение, глаза были опущены, никто не произнес ни слова. Чувствовалось, что обе партии, идя на примирение, в то же время боялись, чтобы кто-нибудь не проник в их мысли.
Лакост подробно изложил предмет неудовольствия комитетов. «Вы составляете триумвират», — сказал он Сен-Жюсту, Кутону и Робеспьеру. «Триумвират, — возразил Кутон, — не составляется из трех мыслящих голов, сходящихся в одном мнении; триумвиры узурпируют всю власть, а мы предоставляем ее вам». — «В этом-то мы и обвиняем вас, — воскликнул Колло д’Эрбуа, — отказаться от правления в такое трудное время такой силе, какую представляете вы, — значит изменить ему и предать его в руки врагов свободы». Затем, обратившись к Робеспьеру с умоляющим жестом, он сделал вид, что хочет упасть перед ним на колени: «Заклинаю тебя именем отечества и твоей собственной славы, позволь убедить себя нашей искренностью и самоотвержением; ты — первый гражданин республики, мы — второстепенные; мы чувствуем к тебе почтение, которое ты заслужил своей честностью, красноречием, гением; вернись к нам, помиримся, пожертвуем интриганами, которые стремятся разъединить нас!»
Робеспьер, казалось, был тронут Колло д’Эрбуа. Он заявил, что совершенно равнодушно относится к власти, предложил отказаться от управления даже полицейским бюро, заведование которым вызывало упреки в его адрес; в неопределенных выражениях высказался о заговорщиках, которых прежде всего необходимо было уничтожить в Конвенте.
Карно и Сен-Жюст имели очень неприятное объяснение по поводу восемнадцати тысяч человек, которых Карно отделил от Северной армии и выставил против Кобурга, намереваясь отправить их для завоевания Фландрии с моря. «Вы все хотите забрать в свои руки, — воскликнул Карно. — Вы расстраиваете все мои планы, казните генералов, находящихся под моим началом, сокращаете кампании. Я предоставил вам управление внутри страны, так оставьте мне поле битвы, а если вы хотите захватить и его, так возьмите на себя ответственность за границы! Что станется со свободой, если вы погубите отечество?»
Сен-Жюст заявил, что с полным уважением относится к военному гению Карно. Барер всем льстил. Один Билло молчал. Его молчание беспокоило Сен-Жюста. «Есть люди, — сказал юный фанатик, — мрачное выражение лиц которых заставили бы Ликурга прогнать их из Лакедемонии». — «Есть люди, — отозвался Билло, — скрывающие свое честолюбие за молодостью лет и разыгрывающие Алкивиадов, чтобы впоследствии сделаться Пизистратами!»
При имени Пизистрата Робеспьер вообразил, что указывают на него, и хотел удалиться. Робер Линде вмешался в спор и сказал несколько разумных и мягких слов. Лицо Билло прояснилось, и он обратился к Робеспьеру, протягивая ему руку: «В сущности, я упрекаю тебя только в твоих вечных подозрениях; я охотно высказываю те подозрения, которые я лично питал против тебя. В чем нам прощать друг друга? Разве мы не думали и не говорили всегда одинаково?» — «Это правда, — сказал Робеспьер, — но вы убиваете без разбора виновных и невинных, аристократов и патриотов!» — «Зачем тебя нет с нами, чтобы ты мог делать между ними выбор?» — «Настало время, — ответил Робеспьер, — учредить такой суд, который не выбирал бы, а поражал с беспристрастием закона и не руководствовался бы случайностью и предубеждением партий».
Дело касалось жизни тысяч граждан. Робеспьер хотел умерить Террор, а прочие объявили, что он необходим теперь более, чем когда-либо, чтобы уничтожить и искоренить крамольников. «Так к чему же вы изобрели закон 22 прериаля? — спросил Билло. — Неужели для того, чтобы он покоился в своей обложке?» — «Нет, — возразил Робеспьер, — для того, чтобы свыше грозить всем врагам Революции без исключения и даже мне самому, если бы я поднял свою голову выше законов».
LX
Термидор
Друзья Робеспьера старались убедить его, что всякое сближение представляет собой западню, расставленную ему комитетами: «Они унижаются потому, что боятся. Если одно твое молчание довело их до такого унижения, то что будет, когда ты начнешь обвинять их? Но если ты покажешь сегодня, что согласен примириться с ними, в чем можешь ты обвинить их? Если они выдадут тебе самых незначительных и опозоренных из твоих врагов, то лишь затем, чтобы сберечь наиболее опасных и хитрых. Вызывай их ежедневно на бой с высоты трибуны якобинцев. Если они не примут вызов, их трусость послужит к их обвинению; если они его примут, народ будет за тебя!»
Сен-Жюст, выведенный из терпения умеренностью Робеспьера, в пятый уже раз уехал в Самбро-Маасскую армию. «Я еду с тем, чтобы меня убили, — сказал он Кутону. — Республиканцам осталось место лишь в могиле».
Якобинцы, секционеры, Пайан, Анрио и его штаб, Добсент, Коффиналь, громко говорили о вооруженном нападении на Конвент. «Если Робеспьер не хочет быть нашим главой, — говорили во всеуслышание коммунары, — то имя его станет нашим знаменем. Надо силой положить предел его бескорыстию или республика погибнет! Бескорыстие, губящее свободу, виновнее честолюбия, спасающего ее. Дай Бог, — прибавляли они, — чтобы Робеспьер почувствовал жажду власти, в которой его обвиняют! Республике необходим честолюбец!»
Ничто не свидетельствовало о великом событии, ожидавшем Робеспьера. Исключая четырех или пятерых людей из народа, скрывших оружие под одеждой, которых якобинцы вооружили без его ведома, чтобы они следовали за ним и охраняли его жизнь, все остальное не отличало Робеспьера от самого простого гражданина. Никогда он не держал себя проще и скромнее. Он не ходил более в комитеты, редко бывал в Конвенте, неаккуратно посещал якобинцев. Он перестал писать, но много читал. Можно было бы сказать, что он погрузился в тот философский покой, которому люди предаются накануне великих событий, оставаясь только истолкователями событий и предоставляя судьбе действовать самостоятельно. Выражение уныния смягчало его обыкновенно пронзительный взор. Даже голос его сделался мягче. Он избегал встречи с дочерьми Дюпле, в особенности с той, с которой должен был соединиться навеки, когда минует гроза. Было очевидно, что его жизненный горизонт омрачился. Между ним и его счастьем оказалось слишком много пролитой крови. Страшная диктатура или торжествующий эшафот стали единственными образами, на которых отныне он мог остановить свое внимание. Робеспьер старался отделаться от них, отправляясь в далекие прогулки по окрестностям Парижа. Один или с кем-нибудь из близких он бродил целыми днями в лесах Медона, Сен-Клу или Вирофле. Казалось, что, удаляясь от Парижа, где катились тележки, переполненные жертвами, он хотел положить возможно большее расстояние между собой и своей совестью.
Рассказывают, что 7 термидора (25 июля), накануне возвращения из армии Сен-Жюста, когда Робеспьер решил поставить на карту свою жизнь ради восстановления республики, он отправился в последний раз провести весь день в сельском домике Жан-Жака Руссо, на опушке леса Монморанси. Он просидел на траве много часов, обхватив голову руками и прислонившись к простому забору, окружающему маленький садик. Лицо его было бледно как смерть. Робеспьер охватывал последним взглядом свое прошлое, настоящее, будущее, судьбу республики, народа и свою собственную. Если он мог умереть от горя, раскаяния и страха, то именно во время этого безмолвного размышления.