явное недоверие к Жуковскому, намек, что бумаги могут «пропасть», — все это было слишком очевидно. Жуковский написал тогда шефу жандармов:
«Ваше сиятельство можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь: они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моей печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно».
Бенкендорф должен был уступить, и работа по разбору велась на квартире Жуковского, а Дубельт три недели читал интимнейшую переписку Пушкина, метил красными чернилами его рукописи и попутно донес все же на Жуковского, будто тот забрал с собою какие-то бумаги (Жуковский гневно объяснил, что не было же приказа обыскивать Наталью Николаевну и он поэтому отнес ей письма, написанные ее рукой).
За три недели «чтения Пушкина», во время которого (как установили пушкинисты) Дубельт в основном изучал прозу и письма, явно без интереса заглядывая в стихи, — за это время, можно ручаться, генерал сохранял приличествующее ситуации деловое, скорбное выражение и не раз говорил Жуковскому нечто лестное о покойнике… Разумеется, с воспитателем наследника Жуковским разговор совсем не тот, что с издателем Краевским: «Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э, эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин… Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать еще и по смерти его отыскивать «неизданные» его творения да и печатать их! Нехорошо, любезнейший Андрей Александрович, нехорошо».
Суровый разговор с Краевским, однако, был еще не самым суровым. Булгарина, который, хоть и слушался властей изо всех сил, именуя себя Фаддеем Дубельтовичем, случалось, в угол на колени ставили; впрочем, после отеческого наказания легче было заслужить прощение… Литературная и другая служба Дубельта только начиналась, однако, как видно, шла хорошо. 5 июля 1835 года в Рыскино приносят известие, что полковник Дубельт уже не полковник, а генерал-майор и начальник штаба корпуса жандармов. В корпусе же этом значится, согласно отчету, составленному самим Дубельтом, «генералов — 6, штаб-офицеров — 81, обер-офицеров — 169, унтер-офицеров — 453, музыкантов — 26, рядовых — 2940, нестроевых — 175, лошадей — 3340». Над Дубельтом — только Александр Мордвинов, управляющий III отделением, а над Мордвиновым — Бенкендорф…
«Это очень весело, — отзывается на получение известия Анна Николаевна, — тем более, что и доход твой прибавится. Только при сей вернейшей оказии не премину напомнить о данном мне обещании: не позволять себе ни внутренне, ни наружно не гордиться, не чваниться и быть всегда добрым, милым Левою, и не портиться никогда; и на меня не кричать и не сердиться, если что скажу не по тебе. Не надо никогда забывать, что, как бы мы ни возвышались, и все-таки над нами Бог, который выше нас всех… Будем же скромны и смиренны, без унижения, но с чувствами истинно христианскими. Поговорим об этом хорошенько, когда увидимся… Детям бы надо было тебя поздравить; ведь ты невзыскательный отец, а между тем уверена, что они рады твоему производству, право, больше тебя самого. Впрочем, вот пустая страница, пусть напишут строчки по две» (и далее детской рукой «Cher papa, je vous felicite de tout mon coeur»[49]).
Генеральское звание и жандармская должность рыскинского барина производят сильное впечатление на окружающих:
«Люди рады, и кто удостоился поцеловать у меня руку, у тех от внутреннего волнения дрожали руки. Я здесь точно окружена своим семейством: все в глаза мне смотрят, и от этого, правда, я немного избалована. Даже в Выдропуске как мне обрадовались; даже в Волочке почтмейстер прибежал мне представиться…»
III
Жизнь сложилась счастливо, а стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают. 22 ноября 1835 года генеральша Анна Николаевна сообщает мужу о своем огорчении при известии об ударе у Катерины Николаевны Орловой:
«Вот до чего доводят душевные страдания! Она еще не так стара и притом не полна и не полнокровна, а имела удар. Ведь и отец ее умер от удара, и удар этот причинили ему душевные огорчения». Одна дочь генерала Раевского за декабристом Орловым, другая — в Сибири за декабристом Волконским. Сын Александр без службы, в опале…
Однако именно к концу столь счастливого для Дубельтов 1835 года открывается, что и жандармский генерал не весел.
9 ноября 1835 года. «Как меня огорчает и пугает грусть твоя, Левочка. Ты пишешь, что тебе все не мило и так грустно, что хоть в воду броситься. Отчего это так, милый друг мой? Пожалуйста, не откажи мне в моей просьбе: пошарь у себя в душе и напиши мне, отчего ты так печален? Ежели от меня зависит, я все сделаю, чтобы тебя успокоить».
Отчего же грустно генералу? Может быть, это так, мимолетное облачко или просто рисовка, продолжение старой темы — о благородном, но тяжелом труде в III отделении? По-видимому, не без того… Еще не раз, будто споря с кем-то, хотя никто не возражает, или же подбадривая сами себя, Дубельты пишут о необходимости трудиться на благо людей, не ожидая от них благодарности…
Но, кажется, это не единственный источник грусти:
«Дубельт — лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было».
Герцен, включивший эти строки в «Былое и думы», неплохо знал, а еще лучше чувствовал Дубельта. Мундир «накрыл все, что там было», но время от времени «накрытое» оживало и беспокоило: уж слишком умен был, чтобы самого себя во всем уговорить.
Не поэтому ли заносил в личный дневник, для себя:
«Желал бы, чтоб мое сердце всегда было полно смирения… желаю невозможного, но желаю! Пусть небо накажет меня годами страдания за минуту, в которую умышленно оскорблю ближнего… Страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу. Делайте — что и как можете, только делайте добро; а что есть добро, спрашивайте у совести».
Между прочим, выписал у римлянина Сенеки:
«О мои друзья! Нет более друзей!»
Известно, что генерал очень любил детей —