Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1 здесь, на земле (фр.).
2 Лк.21:19.
Из мира уходит, "выветривается" великое, трагическое в главном и основном смысле этого слова. Так, de facto, бесшумно, при полном равнодушии исчез, растворился "ад ", возможность гибели, а вместе с ним и спасение . Вошедшее в мир как "благовестие", как неслыханная весть о Царстве Божием, христианство постепенно превратилось в "духовное обслуживание", в – надо при знаться – малоудачную терапевтику.
Четверг, 24 февраля 1977
Первая Преждеосвященная – с подъемом и радостью… В промежутках между службами – дома за писанием "Единства веры", как будто наконец "кристаллизующегося". Солнце и оттепель.
На сон грядущий читал письма Чехова 1898-1899-1900-х годов, то есть последнего периода его жизни. Я всегда любил и все больше люблю человека Чехова, а не только писателя. Качество его выдержки, сдержанности и вместе с тем глубокой, тайной доброты. Из всех наших "великих" он ближе всех к христианству по своей трезвости, отсутствию дешевой "душевности", которой у нас столько углов "сглажено". Но какая печальная, трагическая жизнь с этим туберкулезом в тридцать лет!
Пятница, 25 февраля 1977
Чехов об иконах (письмо к Н.П.Кондакову от 2.3.1901): "Да, народные силы бесконечно велики и разнообразны, но им не поднять того, что умерло. Вы называете иконопись мастерством, она и дает, как мастерство, кустарное производство; она мало-помалу переходит в фабрику Жако и Бонакера, и если Вы закроете последних, то явятся новые фабриканты, которые будут фабриковать на досках, по закону, но Холуй и Палех уже не воскреснут. Иконопись жила и была крепка, пока она была искусством, а не мастерством, когда во главе дела стояли талантливые люди; когда же в России появилась "живопись" и стали художников учить, выводить в дворяне, то появились Васнецовы, Ивановы, и в Холуе и Палехе остались только одни мастера, и иконопись стала мастерством…
Кстати сказать, в избах мужицких нет почти никаких икон; какие старые образа были, те погорели, а новые – совершенно случайны, то на бумаге, то на фольге".
Он же – о религиозном возрождении (С.П.Дягилеву от 30.12.1902): "Вы пишете, что мы говорили о серьезном религиозном движении в России. Мы говорили про движение не в России, а в интеллигенции. Про Россию я ничего не скажу, интеллигенция же пока только играет в религию , и главным образом от нечего делать".
Странно, как то, над чем работаешь, и иногда, по видимости, бесплодно, начинает само подспудно "работать" в тебе. Точно действительно – "я сплю, а сердце мое бодрствует"1 . Так вот и с моим злосчастным "Един-
1 Песн.5:2.
ством веры". Впотьмах, впотьмах и вдруг – словно озарение… Удивительно также то, как можно всю жизнь прожить, повторяя, как свои, – чужие слова, и как все по-другому, когда то, о чем говорил всю жизнь, становится вдруг "своим".
Вчера – последнее чтение Канона. Толпа священников. Греческий епископ Сила, которого потом нужно поить чаем. Теперь, надеюсь, Пост "полегчает", то есть станет тем, к чему он "призывает" – к тому, чтобы, на сколько возможно, стать легким , свободным от греховного "отяжеления" души.
Читая письма Чехова, лишний раз убеждаешься, какая стена отделяла – за двадцать лет до революции – интеллигенцию, "общество" – от власти, какой абсолютной мертвечиной власть эта была для интеллигенции. Свидетельство Чехова тем более ценно, что он не идеализирует интеллигенцию, ее "порывов" и т.д. И еще впечатление, что писатели, близкие к "народу", сильнее всего свидетельствуют о распаде "народа" – до революции. Чехов в общине видит корень повального алкоголизма. Русское "пророчество", если его брать в целом, страшно , а совсем не радостно… Ошибка славянофилов не в теории . Ошибка их в том, что они не увидели анахроничности России по отношению к своей собственной теории (народ, община как носители правды, замутненной Петром, и т.д.). Эта "правда" – во всяком случае во второй половине XIX века – просто выветривалась, разлагалась. И разлагалась потому, что не произошло "синтеза" ее с культурой, созданной, скажем, Пушкиным. Эта "пушкинская культура" создавала возможность для такого синтеза, была, в глубине своей, к нему направлена. Но он был задавлен властью, пытавшейся приду шить и культуру , и народ . Отсюда "невроз" культуры, с одной стороны, распад, разложение "народа" – с другой, все более нараставшая ненормальность, почти истеричность их взаимоотношений. Толстой отождествляет "народ" с Платоном Каратаевым. "Народ" распадается, разбегается – в секты, в "просвещение". "Культура" жертвует собой ради "народа", которому, однако, нужна не жертва, а культура. В результате, после пушкинского "взлета", нарождается то по самой сущности своей некультурное общество, причем именно "не культурность" в каком-то смысле объединяет его собою, ибо пронизывает все его слои. Отсюда – и надрыв, двусмысленность Серебряного века. Он уже сродни "внутренней эмиграции", уже почти "иноприроден" России, той ее сущности, что "оформляется" ко времени Александра III. И Достоевский, и Толстой исключения, подтверждающие правило: оба "всемирны" в ту меру, в какую свободны от России, и "ограничены" в ту меру, в какую направляют себя к "России" как к теме…
Воскресенье, 27 февраля 1977
"Торжество Православия". Почти весенняя погода, солнце, тепло. Вчера – почти весь день в "совещаниях" с англиканами.
Кончил письма Чехова и потом просмотрел книгу Зайцева о нем. Просматривал же ее потому, что просто не хотелось расставаться с Чеховым: как с близким человеком…
Звонили Андрею. Умер [его друг] Лека Геринг: это целая полоса в жизни Андрея. Утренние прогулки в Bois de Boulogne1 . "Военная быль". Я же вспоминаю, как присутствовал на встрече его с Солженицыным, в январе 1976 года! И слова Солженицына ему.
Как всегда в начале Поста – острое чувство прошлого, детства, всего, что буквально "кануло в вечность". Все кажется, как важно помнить – даже какой-то случайно запомнившийся вечер на St. Lambert [у тетушек], и закат, и листву в садике внизу…
Почти весь день за столом – в борьбе со словами, в самой мучительной из всех работ: найти как по отношению к что , которое чувствуешь, и чувствуешь, кажется, так ясно , а вот воплотить, выразить не можешь. Именно в этой работе я осознаю силу лени в себе.
В "Nouvel Observateur" интервью с Буковским. Он им говорит все то же, что говорят и Сахаров, и Солженицын, и все, без исключения, свидетели оттуда . Но эти все допытываются. И это допытыванье напоминает, как исцеленного Христом слепорожденного расспрашивали фарисеи. Да как Он мог!.. Так вот и тут: невозможность, неспособность расстаться со страстной верой в левое . Каково же должно быть отталкивание от "правого", если ничто не может этой "левой веры" поколебать…
Понедельник, 28 февраля 1977
Все утро в семинарии. Лекция об анафоре (благодарение, Свят, воспоминание). Завал писем. Теперь дома и пишу это для "разгона", прежде чем засесть за свою главу о "единстве веры".
Получил от Андрея книжки, оставленные в Париже, и среди них "Le christianisme йclatй"2 , прочитанное мною сразу же в январе: диалог между Michel de Certeau et J.M.Domenachl Вчера вечером кончал в кровати Маркса Franchise Lйvy. Записываю это потому, что, пиша "Единство веры" (и об единстве tout court4 ), ощущаю феноменальную раздробленность современного сознания. То, что читаешь, написано как будто на совершенно разных планетах. Только если помнить это и все время сознавать, писание "Единства" состоит в попытке это ужасающее разделение преодолеть.
Вторник, 1 марта 1977
Читаю A.Blanche! "Henri Brernond"5 . Читаю с огромным интересом и спрашиваю себя: откуда во мне этот всегдашний интерес к людям этого типа – Бремон, Луази, Лабертоньер, ко всему этому кризису, причем не в доктринальном, а личном его аспекте, как внутренняя и именно религиозная драма
1 Булонском лесу (фр.).
2 "Взорванное христианство" (фр.).
3 Мишелем де Серто и Ж.М.Домнаком
4 вообще, просто (фр.).
5 А.Бланше "Анри Бремон" (фр.).
этих людей? Думаю – от некоего внутреннего же mutatis mutandis родства с ними. Всецелая принадлежность Церкви, самоочевидная, как воздух, как жизнь, и одновременно внутренняя свобода внутри нее. Меня бесконечно тяготит то повальное внутреннее порабощение себя чему-то или кому-то, что я вижу вокруг себя, "идолопоклонство", так часто торжествующее в Церкви. И мне так же чуждо какое бы то ни было, всегда дешевое, восстание против нее, бунтарство, духовное сектантство… Меня буквально с детства, с корпусных лет отталкивало "карловатство" – с его ложным пафосом, елейностью, самодовольством, узостью. Я в одиннадцать лет терпеть его не мог. Но вот могу по совести сказать, что сама Церковь всегда стояла для меня выше всего как невидный, бесспорный, несомненный – нет, не авторитет, а свет , в свете которого все живет, все светится. Церковь в сущности своей, в этой светоносности своей должна не сужать, а расширять, не подчинять, а освобождать. Но это только если жить ее сущностью как раз, тем, что светит, тогда как для большинства она обратное… Отсюда неизбежная трагедия. Церковные люди – как бы это сказать? – не любят верности Церкви, они хотят, чтобы Церковь была верна им, тому, что они от нее хотят. И потому всякий, кто любит Церковь в ее сущности, обязательно страдает от "церкви". Поэтому в жизни "модернистов" (или, позднее, Teilhard de Chardin'a) интересен не уход . Уход есть измена, он плосок, он "духовное плебейство", а верность, самоочевидность этой верности, верность как крест: страдание и победа… Страдание от непонимания, одиночества, чувства "стены". Победа от постепенно, изнутри растущей очевидности, что это и есть христианство. Вот почему эти книги о давно умерших, а сейчас и забытых людях меня так волнуют. "И тогда все, бросив Его, бежали…"1 – мне кажется, что каждый, поверивший в Христа, должен через это пройти, это "проверка" его свидетельства.