которая надругалась над человечеством, с лицемерием инквизиторов лишала его корней, моральных опор, идеалов. Историю, которая с маниакальной регулярностью возносила и низвергала кумиров, уничтожала целые народы, оскорбляла человеческую память и унижала самого человека.
«Весельчак и балагур» Гамзатов, каким его многие привыкли воспринимать, заговорил языком народного трибуна, от лица народа и от себя — поэта, не раз горько обманутого историей.
«Думается, совершенно прав был Л. Толстой, сказавший в беседе с Мечниковым: “Говорят, что человеку стыдно меняться. Какая чепуха! Стыдно не меняться!” — писал литературный критик Камал Абуков. — Убедительность и притягательность музы Гамзатова именно в том, что она отличается подвижностью и способностью обновляться. Не дай тому случиться, чтобы поэт такой величины и такого общественного влияния вдруг застопорится, забуксует, застынет, и — что ещё хуже! — заупрямится на каком-либо заблуждении, бредовой идее, ложной версии. Если же исходить сугубо из специфических закономерностей профессии поэта, из логики неизбежных расхождений оценок в процессе эмоционального и рационального восприятия реалий, то станет ясно: Гамзатову вообще-то и нечего каяться, ибо это — раздвоенность самой истории, зигзаги века, гримасы идеологии. Но не в оправданье своих ошибок, а ради объективности Расул Гамзатов в поэме “Суд идёт” предъявляет справедливый счёт истории. И при этом важна исходная позиция: “История, тебя судить мы будем по праву, осквернённому тобой”. Прозрение, стоившее дорого, обнажило горькую истину: история напоминает женщину, которая меняет мужей, “как змея меняет кожу”, она критикам подобна, “чьё мненье, извиваясь без конца, становится прямым, когда удобно для высокостоящего лица”, “Под чьи ты только дудки не плясала, в чьи только платья не рядилась ты”.
Не ты ль в бараний рог согнула правду,
А кривду обтесала, как бревно?..
Оказывается, не только язык вертится вокруг больного зуба — на незаживающую рану шершавым камнем сползает воспалённая мысль:
Ведь даже Шамиля ты пятикратно
Оговорила, глазом не моргнув...
...Ясно, творцы истории сами же извратили историю, далее нашлись ловкие приспешники в лице “верных ленинцев” и идеологического корпуса. И зачем в таком случае так злобно и нещадно взыскивать с Поэта? Тем более — воображаемые ночные пришельцы ему говорят: “Ты народом нашим уважаем, только знай, поэт — не прокурор”. Знает Гамзатов это и никогда не брал на себя роль не только прокурора, но и судьи, ибо с давних пор он не в ладах с самим собой.
...И диалог этот с Историей и Временем не окончен — он будет продолжен, ибо Гамзатов не из тех художников и мыслителей, которые свою осторожную, вполголоса реплику считают защитной речью, робкие начинания революцией, хитроумный компромисс противостоящей стороны — собственной победой. Оставаясь большим поэтом, он никогда не терял и не теряет чувство реальности. Поэт знал и с годами ещё острее осознает: до воцарения справедливости в мире ох как далеко!.. И не случайно Гамзатов в своих выступлениях и беседах часто апеллирует к русской классике, которая ценна именно единством тирады: Кто виноват? Что делать? Не могу молчать!»
История, тебя я обвиняю!
Кто различит, где истина нагая?..
Где ложь в парче и царских соболях?..
Преодолев угрозы и невзгоды,
Не отрекусь от выстраданных слов.
Поэт и лжесвидетель — антиподы,
Несовместимы, как добро и зло[159].
«Все мы стоим перед судом совести, перед судом истины, — говорил Гамзатов в беседе с Любеном Георгиевым. — Поэта называют свидетелем перед великим судом истории... Если поэт даёт неверные показания, приговор может быть ужасен: он перестанет существовать как поэт, гибель его неотвратима. Но творец не только свидетель. Его внутренний голос — сам по себе суд. Лучше не иметь таланта, чем талантливо служить лжи, давая нечестные показания перед судом истории».
Встать! Суд идёт! И невозможно
Его уже остановить,
Как невозможно правду с ложью
И жизнь со смертью примирить[160].
ДОМ
Дом на улице Горького в Махачкале, где жил Расул Гамзатов, был небольшим. Он был уютным для семьи, но для гостей, которых приезжало всё больше, дом становился тесноват.
Стучите ночью и средь бела дня:
Стук гостя — это песня для меня[161].
Люди так и поступали. А не уважить гостя — большой грех для горца. Расул Гамзатов решил построить новый дом. Вернее, так решила его супруга Патимат, а он согласился.
Спроектировал дом академик архитектуры Абдула Ахмедов. Он создал много замечательных зданий, а за Государственную библиотеку Туркмении получил Государственную премию СССР.
Мой друг, Ахмедов Абдула,
Построй мне саклю городскую.
И, если в ней я затоскую,
Пусть будет грусть моя светла...
Идут побеги от корней,
Да будет дом в зелёной сени —
И обитают в доме тени
Отца и матери моей...[162]
Дом, который он создал для поэта, напоминает модернистский вариант горской сакли. Кто-то называет этот стиль брутализмом за объёмные выразительные конструкции из «необработанного железобетона», как называл эту технологию Ле Корбюзье.
Строительство — дело весьма хлопотное, для поэта — попросту невозможное. «Дом, который есть у нас в Махачкале, построила мама, — рассказывала в беседе с Таисией Бахаревой дочь поэта Патимат. — Конечно, папа тоже в этом участвовал, но лишь финансово. А переговоры с архитектором, поиск рабочих, покупка мебели — всё было на плечах мамы. У папы не было даже каких-то общепринятых мужских хобби. Он никогда не ездил за рулём, у него всегда был водитель. Не стремился “погонять” на машине, не увлекался спортом и не был футбольным болельщиком. Однажды его пригласили на охоту, но он не смог выстрелить из ружья. Рассказывал, что навстречу ему выбежала красивая лань, а он не в силах был поднять на неё ствол. Больше на охоту никогда не ездил. Всё его время поглощали литература, поэзия, общение с людьми, работа в Союзе писателей Дагестана».
Необычным получился и интерьер дома. Это стало заслугой не только архитектора, но и супруги поэта, которая внесла в оформление национальный колорит. Она украсила его старинными дагестанскими коврами, металлической и глиняной посудой. Как искусствовед и директор Музея изобразительных искусств, она хорошо знала особенности горского быта.
На втором