— Желаете чем-нибудь дополнить? — спросил подсудимого Ульрих.
— Не дополнить, а опровергнуть, — сказал Кольцов. — Все, что здесь написано, — ложь. От начала до конца.
— Ну, как же ложь? Подпись ваша?
— Я поставил ее… после пыток… Ужасных пыток…
— Ну вот, теперь еще вы будете клеветать на органы… Зачем усугублять свою вину? Она и так огромна…
— Я категорически отрицаю… — начал Кольцов, но Ульрих прервал его:
— Других дополнений нет? — и привычно произнес: — Расстрел.
Подсудимому не дали вымолвить ни слова: за дверью уже ждала вызова новая жертва.
«Это был человек, чье имя знал весь цивилизованный мир. Великий реформатор театра, которого еще при жизни знатоки называли гением… — Всеволод Мейерхольд» (Аркадий Ваксберг, «Литературная газета», май 1988 года).
…Всего несколько дней прошло после моей встречи с Ульрихом, и мне вдруг позвонили из редакции газеты «Труд» с предложением начать там работать. Незачем говорить, с какой готовностью принял я это предложение. Профсоюзный орган «Труд» был в ту пору фактически органом Наркоминдела, возглавлявшегося В. М. Молотовым.
Международная обстановка была чрезвычайно сложной: находясь в состоянии «странной войны» с Францией, немцы оккупировали Югославию, Грецию, Польшу, Данию, Норвегию и другие страны, подвергали немилосердным воздушным бомбежкам Англию. Советский Союз занимал позицию строгого нейтралитета. Впрочем, «строгость» эта была весьма однобокой: если в отношении Германии даже такие слова, как «фашисты», «нацисты», «гитлеровцы», «агрессоры» и тому подобные, начисто исчезли из нашего лексикона, то на руководителей «западных демократий», то есть на Англию и Францию, полностью изливались все враждебные, негодующие и обвиняющие эмоции. На них были направлены и все стрелы политической сатиры. И в этом плане «независимая» профсоюзная газета «Труд», естественно, предоставляла больше возможностей, чем официальные органы — «Правда» и «Известия».
Уже первая моя карикатура в «Труде» изображала французского премьера Леона Блюма с подписью: «Труслив, как заяц, БЛЮМлив, как кошка». Закончив рисунок, я призадумался: а как его подписать в качестве автора? Вряд ли, думал я, пропустят в печать фамилию «брата врага…» Зачем ставить кого-то, а заодно и себя самого в неловкое положение? И я поставил на рисунке две первые пришедшие в голову буквы: «В.Б.».
За первым рисунком в «Труде» последовал второй, третий, пятый, десятый… Мои карикатуры отлично узнавали опытные коллеги, которым я полушутя объяснял, что подпись «В. Борисов», сменившая первоначальные «В.Б.», означает «временно Борисов». Так оно, между прочим, и получилось.
Вот как это произошло. В редакции «Труда» было назначено собрание сотрудников, на которое пригласили и меня. Довольно неожиданно заслушать отчет редактора пожаловал сам Молотов. Во время доклада он внимательно просматривал лежавшие на столе комплекты газеты. Сделав ряд руководящих указаний, он неожиданно задал вопрос:
— А кто рисует эти карикатуры? Не Ефимов ли?
Я буквально замер: ну, все пропало.
Получив от явно перепуганного редактора утвердительный ответ, Молотов сказал:
— А почему же не подписывается? Между прочим, это заметил товарищ Сталин. Он сказал: «Если причина в том, что его брат наказан за свои деяния, то это какой-то «биологический» подход к вопросу».
Нечего и говорить, что карикатура на французского генерала Вейгана, появившаяся в «Труде» через день, уже носила полную мою подпись.
Мое возвращение к работе было замечено не только друзьями и читателями. В хронике одной распространненой гитлеровской газеты мне были отведены следующие «любезные» строки: «После длительного молчания в «Труде» снова вынырнул уже считавшийся покойником Борис Ефимов». Дальше шло подробное описание моей последней карикатуры.
Итак, меня допустили к работе по своей профессии. Вместе с тем я пытался разобраться и найти доступную моему пониманию взаимосвязь между расстрелом брата и разрешением мне работать в печати. И найти эту взаимосвязь не смог. Видимо, логика и соображения того, кто принял такое решение, непостижима для логики простого смертного.
Вскоре в Москву приехала Мария Остен. Печальной была наша встреча. Она рассказывала, как отговаривали ее от этой поездки друзья — Андре Мальро, Лион Фейхтвангер, Вилли Бредель, другие.
— Ты с ума сошла, Мария! — говорил Мальро. — Ты Михаилу ничем не поможешь, а сама погибнешь. Разве ты не знаешь, что там происходит? Сам Сатана там правит бал. Тебя арестуют прямо на вокзале.
Мария упорствовала в своем решении. Она наивно верила, что одним фактом своего приезда в Москву опровергнет нелепую клевету о ее «шпионской деятельности» и тем спасет Михаила.
— Это мой долг, — твердила она.
Против ожидания, на вокзале ее никто не арестовал, и она поехала прямо к себе на квартиру, в кооперативном доме ЖУРГАЗа, которую в ее отсутствие занимал Губерт Лосте, успевший за прошедшие в «стране чудес» семь лет стать правоверным комсомольцем и даже жениться на комсомолке. Дверь ей открыл сам Губерт.
— Это я, Губерт, — сказала Мария и хотела войти в квартиру, но он молча и неподвижно стоял на пороге.
— В чем дело? — удивилась Мария.
— А в том, — раздался визгливый голос возникшей за спиной Губерта молодой особы с пышной челкой на лбу, — что вы можете отправляться туда, откуда приехали. Мы не желаем иметь ничего общего с врагами народа!
— Ты с ума сошел, Губерт? — изумилась Мария. — Ведь это же моя квартира!
— Это наша квартира! — закричала супруга Губерта, а сам он, так и не произнеся ни единого слова, закрыл дверь.
Все это в тот же день Мария рассказала мне, улыбаясь и разводя руками. «Вот так “Губерт в стране чудес”!», — приговаривала она. Поселилась она в гостинице «Метрополь». Немного понадобилось дней, чтобы Мария убедилась не только в том, что ее приезд в Москву никого не интересует, но и в том, что бесполезны ее попытки встретиться и поговорить с теми, на чью помощь она рассчитывала. Ни к Мехлису, ни к Поскребышеву, ни к кому другому она, естественно, дозвониться не смогла. Но ее принял Георгий Димитров, который, как я уже упоминал, был автором вступительной статьи к ее нашумевшему произведению «Губерт в стране чудес». Теперь он занимал высокий пост председателя Коминтерна. Исполком этой загадочной организации размещался в неказистом здании против Манежа. Я пошел на прием вместе с Марией.
Мне не раз доводилось слышать выступления Димитрова на собраниях и митингах, и я был теперь потрясен его видом. Не пламенного, мужественого трибуна видел я перед собой, а опустошенного, сломленного человека. Выслушав Марию, он как-то вяло сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});