Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Театр сильно увлек Блока. Первому представлению «Балаганчика» — 31 декабря 1906 года — предшествовал целый ряд чтений пьесы — у Блока и Вячеслава. Пьеса заколдовывала внимание. Это, пожалуй, единственная пьеса русской романтики со всеми ее непременными чертами: ироническим реализмом и мистической мечтой. Тема арлекинады целиком вышла из предыдущих стихов Блока. Арлекинада — любимый лейтмотив Блока («Двенадцать» — тоже арлекинада). Вокруг «Балаганчика» сразу создалась борьба защитников и возражателей. Последние много нападали на структуру пьесы, построенной как лирическое стихотворение. Театр Мейерхольда как нельзя лучше осуществил трудные задания автора. Музыка Кузмина, особенно вальс, затягивала в сладкий омут. Декорации Сапунова отлично передавали мистически-чувственный колорит пьесы. Мейерхольд в тревожных мизансценах чутко уловил символику блоковских образов. Это была безусловная победа театра. На первом представлении Блок маской торжественности скрывал большое беспокойство. Театр был первым его исходом из узкого круга лирики — исходом, которого он искал всю жизнь. Аплодисменты и шиканье встретили спуск занавеса. Но мастер был доволен. В зимних метелях уже мелькал облик «Снежной Маски». Вокруг Блока очертился магический круг. Внешне он совершенно ясен: «среды» Вячеслава, вечера у Комиссаржевской, ее театр, вечера у Веры Ивановой) только что сыгравшей Раутенделейн в театре Суворина, ночные поездки парами на лихачах на острова, «Снежная Маска». Из магического круга своей белой комнаты, своей первой юности Блок вошел в другой круг, более глубокий, ниже, ближе к аду, но тоже замкнутый, — круг театра, метелей, страсти. Кажется, он был счастлив. По крайней мере, он был наиболее красив в этот период. Осознав себя мастером, почуяв в театре Мейерхольда простор, счастливый в страсти, Блок «маленький вальс» своего круга воспринимал как мировое вихренье. Но ненадолго. «Мрежи иные» его ожидали, «иные заботы».
IVКак зерно на солнце, рвалась из него коренная его здоровая сила. Следующий период его жизни характеризуется героическими попытками выйти из заколдованного круга мистического индивидуализма на широкую дорогу большого, общественно нужного писателя. Он дал только забыться себе в снежных вихрях метели. Пронеслась «Снежная Маска», и тотчас же в посвистах вьюги он услыхал стоны «Куликова Поля». Он только притворился поэтом вальсирующей интеллигенции. Быть может, на минуту поверил своему притворству. В его столе, на котором он вдохновенно набрасывал симфонию «Снежной Маски», тотчас изданной «Орами» Вяч. Иванова с рисунком Бакста, таились уже другие строки. «Снежная Маска» мгновенно выросла в «Землю в снегу». В своем же заколдованном кругу умел он видеть тогда же «гроба, наполненные гнилью», «довольных сытое обличье» и клялся в эти же годы: «Нет, не забуду никогда». Но окружающая его среда, но темное безвременье реакции не давали этому его голосу силы, загоняя его вглубь, зажигая тот внутренний пожар, в котором он и испепелился под надетой в последние годы маской немоты.
Этой внутренней силой питались в последующие годы все его взрывы и вылеты за предназначенный предел. Их было много. В лирике эти взрывы отразились приливами гейневской иронии и злобы. Главной музой Блока было к 1908 году то, что нельзя было про него сказать: «Был он только литератор модный, только слов кощунственных творец». Она продиктовала ему гневные строки про свою «малую» судьбу — лирика интеллигенции, каким его посейчас делают: «Молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда». Все шире открывались глаза Блока на болото «башни» и весь мистический круг. Никто злее не говорил о литературных друзьях, чем он: «Друг другу мы тайно враждебны, завистливы, глухи, чужды». «Когда напивались, то в дружбе клялись. Болтали цинично и пряно». Еще злее говорит он о мещанском обществе. Ни одна статья из бесчисленных, появившихся после смерти Блока, не говорит о нем как о сатирике. А сатира — основной тон всех лет его немоты и отчаяния. «Я задохнулся», — говорил он матери еще тогда. «Вот моя клетка», — говорил он позже. «Песни вам нравятся! Я же, измученный, нового жду и скучаю опять». Он ненавидел тех (и за то), кому его песни нравились. Бунт против эстетов был первым его бунтом.
Оставленные Блоком книги его стихов — только знаки его мучений над основными вопросами его большой литературной деятельности, которую он всячески старался выявить. Потому они и дороги, как раны распятого. Но ни его отчаяние, ни его «мировые запои», ни его порывания к юному идеалу Прекрасной Дамы, ни арфы, ни скрипки его «Страшного Мира» не будут понятны, если не изучить большого русла, по которому он хотел идти — и не мог. Смерчи в пустыне ложатся наносами. По их направлению можно узнать силу и путь бурь. Такими упавшими смерчами после Блока остались: 1) его статьи, 2) его театр, 3) опыты его прозы, (если они сохранились), 4) его поэма.
Я не могу усвоить данных памяти, что этот период тянулся целых 8 лет — с 8-го по 16-й, когда я уехал на Кавказ: настолько цельным и неизменным стоит передо мной Блок этих годов. Я помню его в разных позах и жестах, но кажется, что это прошел год, а не восемь. Мы оба стали уже литераторами, и беседы у нас были литературными, на текущие темы, причем каждой текущей теме Блок давал отпор. Он ненавидел всякие литературные комбинации, кружки, течения, моды и от всего этого иронически отделывался уничтожающими фразами. Периодически вспыхивали у него ссоры и дружбы с Вячеславом, Чулковым, Белым, Мережковским: он никогда не лицемерил в литературных отношениях и мнения свои говорил резко и прямо. На редакционных собраниях в «Шиповнике» помню его немого среди болтунов, ушедшего в себя… у себя, среди друзей, когда иногда вдруг вспыхивало что-то прежнее, молодое… Но, в общем, на литературной улице он стоял памятником. Хорошие, живые минуты бывали дома у него, вдвоем, когда он читал новые стихи с четвертушек, резко исписанных, с нажимом, показывал корректуры, свои и чужие новые книги. Он был отличный библиограф, у него был полный список стихов со всеми пометками: когда написано, где напечатано. Не терпел растрепанных листов. Нарезанная бумага лежала ровно в столе, и аккуратно все складывалось в черные клеенчатые покрышки от тетрадей. Еще хороши бывали случайные встречи — над Невой или в книжной лавке Митюрникова. Иногда опять мы долго шли вместе, в беседе, и каменная маска с него спадала. Волосы носил он короче и только любил маленький локон из-под шапки.
Критика установит, какой из указанных выше порывов был для Блока важнее, в какой они между собой зависимости и хронологии. Я беру их глыбами как выявления одной и той же силы, таившейся в нем.
Первым по времени его порывом были его статьи в «Золотом руне». Публицист в нем жил крепко. Студенческой его работой было исследование о Болотове. Страницы «Золотого руна» были первые, на которых он мог продумать свои мысли. Он не смутился тем, что его голос прозвучал из цитадели купеческого эстетизма. Начал он свою работу в «Золотом руне» с теоретической статьи «Краски и слова», в которой цитировал мои стихи. Помню, с лукавой и доброй улыбкой показал он мне этот номер. Но не об эстетике хотел он говорить. Он обложился зелеными книжками «Знания», презираемого у эстетов, внимательно перечел всю беллетристику реалистов и дал ряд очерков о Горьком и других. Это был первый шаг на волю из узкого круга эстетизма, который его душил. Внутри круга статьи были встречены с враждебным недоумением. Вне круга они не получили эхо, потому что «Золотое руно» не доходило до широкого читателя. Круг был настолько узок, что, помню, когда я мог поехать к Льву Толстому, мне вбивалось в голову, что это неприлично. Печататься можно было только в «Орах», «Грифе», «Скорпионе». С трудом принимался «Шиповник». И вот в этом воздухе прозвучал вдруг отчетливый, всем наперекор, голос Блока о реалистической литературе. Этот голос заглох, и статьи сыграли роль только для Блока, как проверка самого себя.
Опять его энергия ушла вглубь. Стала нарастать тема «Руси», которая впоследствии дошла до «Скифов». Своеобразное народничество Блока вскоре выразилось в его переписке с Клюевым. Мессианство России, высокая предназначенность ее народа и жажда найти и утвердить свою личную близость с народной стихией — вот дорога, на которую выходил Блок.
Мы часто говорили с ним об Александре Добролюбове, «ушедшем в народ». Он любил Ивана Коневского. И при редких приходах в город Леонида Семенова, тоже ушедшего в деревню, он всегда с ним виделся. Его взволновал Пимен Карпов. В Клюева он крепко поверил. Благодаря тому что Клюев целиком использовал Блока в ранних своих стихах, он казался Блоку родным. Блока не могло не радовать, что его слово пустило корни в народ, воплощением которого казался и показывал себя Клюев. В этих настроениях подошел Блок к первому своему опыту большого театра — «Песне Судьбы».
- Мотя - Сергей Городецкий - Русская классическая проза
- Исцеление - Сергей Городецкий - Русская классическая проза
- По краю мечты - Ольга Викторовна Иванчикова - Русская классическая проза / Современные любовные романы