— Ну да, — смутился первый, — но это неправильно. Ему указать надо, а мы, дураки, потворствуем.
— Дураки?! — вскинулась пожилая женщина. — Молчите лучше! А то я вам укажу — век не забудете!
Гражданин посмотрел на ее лицо в морщинах, мужские руки, разъяренные глаза, — отвернулся молча.
А Плещеев пел уже в соседнем вагоне:
Пой, гармоника, вьюге назло,Заплутавшее счастье зови…
— Потрудились, — сказал он Лене, выйдя в тамбур, — на сегодня хватит.
— Пошли домой, — сказал Леня. — Не надо за водкой.
— Сынок, — сказал Плещеев, — ты книжку можешь почитать, верно? Вечером в кино убежишь, верно? А мне что? А? Умирать? А?
Леня зажмурил глаза, чтобы представить себя слепым, и мрак обступил его. Во мраке стучали колеса… И Леня, как всегда, пожалел отца и не стал уговаривать.
Потом в хибарке, где было теперь мусорно и темно — стекло в окне разбито и заклеено газетой, — Плещеев пил водку и говорил:
— Все-таки по ее не вышло. Хитро придумала, а не вышло по ее: ты не с ней, а со мной, с отцом.
Леня растапливал печку. Отсветы огня дрожали на его худеньком грязном лице. В дверях стояла женская делегация с вдовой Капустиной во главе.
— Выше отца, — говорил Плещеев, — нет ничего. Никто отца заменить не может. Особенно сыну.
— Леонид, здравствуй, — сказала вдова. — Это я, Капустина. Мы к тебе по поручению общественности.
— Чего еще от меня надо общественности? — спросил Плещеев.
— Глаза бы мои на тебя не смотрели, — сказала Капустина.
— А мои на тебя давно не смотрят. Дальше?
Другая женщина втихомолку достала из сумки бутылку молока и судок и поставила на табуретку возле печки.
— Поешь, — сказала она Лене.
— Леонид, — сказала Капустина Плещееву, — мы с тобой детями по поселку босые бегали.
— Ты на мое место себя поставь, — сказал Плещеев надменно, — и тогда ты со мной говори.
— Что уж нам местами считаться, — сказала Капустина. — Мы вот тебя на свое место не приглашаем. А тоже, уж ты поверь!.. Сколько нас тут — все слезами плачем. Моего-то — в первый же месяц не стало… Возьми ты себя в руки, просим тебя. Имей рабочую гордость.
— Свяжите меня, — сказал Плещеев, — положите меня в угол, как полено, чтоб не портил вам вид, этого вам надо?
— Ну как с ним разговаривать? — обратилась Капустина к женщинам.
— Нам надо, — сказала третья женщина, смертно худая и беспощадная, чтоб вы себя вели как нормальный советский человек. И чтобы ваш мальчик регулярно посещал школу, как всякий нормальный советский ребенок.
— Времени у него мало посещать, — сказал Плещеев. — Мать его меня бросила, приходится ему отдуваться. Она меня бросила на произвол судьбы!
— Марию общественность осуждает, — сказала Капустина. — Она должна была за тебя бороться, а не бросать. Это если каждая так все кинет да улетит — это что же получится?
И женщины посмотрели в сторону и вверх, как бы прикидывая, что получится, если они всё кинут и улетят.
— Мы решили вот что, — продолжала Капустина. — Устанавливаем дежурства. Коллективно будем за вами присматривать. В отношении питания, уборки, стирки и так далее. Чтоб жили вы как люди. Так мы постановили.
— Но, конечно, — сказала беспощадная, — чтоб вы свое поведение в корне бросили. Иначе никто не вынесет.
— Леня! — крикнул Плещеев, шаря руками. — Где бутылка? Леня!
— Да на столе, — сказал Леня, — перед тобой.
Плещеев нашел бутылку, хлебнул прямо из горлышка.
— Хорошо! — сказал он. — Сынок, слышишь, как жить будем, — уборка и так далее. И так далее. Нянечки за нами присмотрят, чтоб мы… всё как люди. Сейчас мы не люди, нет… Нянечки добрые веником помахают, и мы станем как люди. И сейчас же они нас на поводок — раз — и все… А идите вы с уборкой знаете куда!.. Идите, идите! Будьте здоровы! Афидерзейн!
Он встал и взмахнул бутылкой, так что женщины шарахнулись. Капустина схватила его за локти:
— Да ты что, да ты постой!
Но он кричал:
— Будьте здоровы, живите богато! Афидерзейн! — и замахивался бутылкой, как гранатой.
— Ну, стыд! Ну, стыд! — убивалась Капустина. — Мы к тебе со всей душой…
— Придется говорить в другом месте, — сказала беспощадная, выходя.
Все стали выходить гуськом. Та, что принесла еду, тихонько сказала Лене:
— Соберешь что постирать и принесешь. Отцу не говори.
— А жену мою судить не смейте, — кричал Плещеев, — вы ей не судьи, ей только я судья, ничего вы не знаете!
Леня тронул его и сказал:
— Пап, а пап. Никого нет уже…
Кончилась война, и вернулся Григорий Шалагин.
Неся через плечо свой солдатский багаж, шел он по поселку.
За развалинами жилых домов виднелись крыши новых бараков. Часть заводских строений еще стояла в лесах, но другие были восстановлены и имели хороший вид, и по легкому дымку из труб, по освещенным окнам было видно: многие цеха вступили в строй.
Навстречу показалась пожилая женщина с полными воды ведрами на коромысле — Ульяна Прохорова, мать Алексея.
— Здравствуйте, Ульяна Федоровна! — сказал Шалагин.
— Да не может быть! — сказала Ульяна, у нее дыхание перехватило, Гриша! Ты чего приехал?!
— Жить, — сказал Шалагин.
Жестокая боль воспоминания проступила в ее лице, но она не стала жаловаться, сказала, бодрясь:
— Нашел куда ехать жить. Держал бы курс где получше.
— Именно туда и держим, где получше, — сказал Шалагин.
— Ну пойдем, — сказала Ульяна.
Прохоровы жили в землянке. Она была построена хорошо, добротно.
— Узнаю аккуратность вашу, Ульяна Федоровна, — сказал одобрительно Шалагин.
— Что б ни было, — сказала Ульяна, — порядок должен быть. На дереве, как птицам, жить случится — и на дереве надо соблюдать порядок.
В землянке стало светло, когда она зажгла керосиновую лампу. Осветился выскобленный добела стол, опрятно застеленные нары, посуда на полке. Стекло на лампе было чистое, как слеза.
— Снимай шинель, умывайся, отдыхай, — сказала Ульяна. — Сейчас хозяин придет, ужинать будем.
Над столом висела фотография Алексея с Полиной.
— И когда это?.. — спросил Шалагин, глядя на портрет.
— Давно. Когда из-под Киева немца гнали.
— А невестка с вами?
— Невестка с нами, — безрадостно ответила Ульяна и переменила разговор. — А ты совсем целый? А в госпитале чего лежал?
— В семи госпиталях я лежал, — отвечал Шалагин. — Семь раз в меня всаживали — то осколки, то пули.
— Семь раз! — повторила Ульяна.
— Угу. Семь раз.
— И ничего!
— Да ничего, — слегка виновато сказал Шалагин. — Заштопали.
Пришел с работы старик Прохоров. Обнял Шалагина.
— С возвращением, Гриша, — сказал тихо.
Отвернулся, чтоб скрыть выступившие слезы, и пошел в угол к умывальнику, снимая спецовку.
— Где жить думаешь? — спросил он, умываясь. — С жильем плохо. Бараки переполнены. Пока, конечно, ночуй у нас…
— У мамы в Подборовье дом был, — сказал Шалагин. — Съезжу, посмотрю цел ли.
— Хороший был дом, — рассказывал он за ужином. — Сюда бы его перевезти. Хватило бы на несколько семейств. Проще, чем новый ставить.
— Только слушай меня, — сказал Прохоров, — становись-ка ты на работу сразу, приживляйся к делу. Без работы портится человек. Поглядишь, что с Плещеевым сделалось. Ты знаешь, что он слепой вернулся?
— Писали мне…
— С ним, сам понимаешь, тяжелый разговор. На завком его вызывают. Не перенес Плещеев своего несчастья…
Перед сном Шалагин вышел на воздух покурить. Было тихо, лунно. Спал поселок, только очень издалека доносился еле внятный шум — пение, взвизги, вскрики гармони, женский разудалый раскатистый, ведьмовский смех «ах-ха-ха!» Гуляли где-то. С разных сторон на шум тревожно откликались собаки…
Шалагин вернулся, лег на лавке, где постелила ему Ульяна. Фитиль на лампе был спущен. Старики Прохоровы спали или притворялись спящими. Шалагин лежал, думал… Среди ночи скрипнула дверь, вошла Полина. Сбросила с головы на плечи душный платок, жадно выпила ковш воды.