Мои курсы в университете еще не начались, и я немножко скучаю, но читаю много и перманентно занимаюсь английским. Мне кажется, что я в языке дошла до какой-то черты, дальше которой никакие усилия меня не двигают, и я не знаю, как преодолеть этот рубеж. И то сказать, у меня очень мало практики, в этом все дело. Читать легко, говорить уже не так трудно, труднее всего понимать речь.
Марина много работает, проблем всяких полно, но все это не идет ни в какое сравнение с тем, что было без работы. Работа ей в радость. А я, по своей многолетней привычке, чтобы облегчить ей что-то и согреть, несу ей готовую еду на неделю. Так согревала меня мама, когда я, голодная и несчастная, приходила в 5 утра с завода в Саратове, чтобы поспать два часа и идти в школу. Так я согревала Марину всегда, когда могла. Так, кажется мне, ты кормил Лешу и Каю рано утром, перед университетом, жалея их, молодых, а сам вставая ни свет ни заря. Помнишь? <…>
Мы так молимся обе с Мариной, чтоб Он дал тебе силы выносить боли и муки болезни, чтобы у тебя хватило всегдашнего мужества и терпения, когда ты так сейчас нуждаешься в помощи. А я так далеко от тебя и не могу помочь. Спроси у Тани, пусть она мне в твоем письме напишет, не нужны ли лекарства какиенибудь, может быть, витамины? <…>
Юрочка, я нежно тебя обнимаю, борись, родной, еще будут хорошие дни.
Я знаю, как бывает у тебя на душе тяжело, как ты устал, мой любимый.
Борись, борись. Будет легче.
Твоя, всегда твоя Фрина.
P.S. Нет ли где диктофона у Вас? Мне так хочется услышать твой голос.
16 сентября 1993 года [558]
Милая Фрина!
Спасибо тебе за письмо от 8/IХ – 93, которое я получил 16/IХ. Что писать тебе? У меня новостей никаких нет. Знаешь поговорку: бабья дорога – от печки до порога. Вот и теперь это подлинная моя дорога. Даже на улицу, где наконец полили дожди и наступила та грязная, осенняя осень, которую так любил Пушкин, мне выходить не велено. Подбираюсь до наружной двери, высовываю нос за нее (слава Богу, длинный) и – обратно. Операцию опять отложили на неопределенный срок. Мы с милой докторшей, с которой, кажется, говорим искренне, опять закончили философски, что результата предсказать нельзя и равно философски надо быть готовым к любому исходу. Как помнишь, у Окуджавы:
Судьба, судьбы, судьбе,Судьбою, о судьбе[559].
Пока что я что-то диктую, но стопроцентно выполняю поучение Пастернака: «пораженье от победы ты сам не должен отличать»[560]. Впрочем, почти то же самое говорили и многие другие (см. Баратынского). Как в том еврейском анекдоте: «А вообще как дела?» А вообще – дела неплохо. Что-то делаю: диктую одновременно одну, бесконечную, как глиста, статью (кажется, кончил), по просьбе моего издателя – мемуарные отрывки и еще какие-то кусочки все время выскакивают, пока еще не очень ясно, куда они пристроятся.
Римский философ, создатель молекулярной теории Тит Лукреций Кар придумал теорию эволюции. Согласно ей, сначала в воздухе носились отдельные члены людей и животных: крылья, хвосты, лапы (Гоголь бы добавил обязательно носы). Они сталкивались и склеивались в безобразные огромные живые молекулы. Так образовывались ископаемые чудовища. Но эти живые молекулы не были жизнеспособными и вымирали. До тех пор, пока ценой бесконечных проб и ошибок, результаты которых мы, говорил философ, выкапываем из земли, не образовались истинно совершенные формы человека и нынешних зверей. На этом эволюция остановилась, достигнув своей вершины. Очень остроумная теория, и мне она нравится. По крайней мере, она прекрасно подходит для описания моего научного развития; у меня в голове плавают исходные идеи, которые в беспорядке сцепляются, образуя два постоянно меняющихся местами, замкнутых «организма». Один образует язык метода (как говорится), а другой – содержания (о чем говорится). Они постоянно меняются местами: «как» становится «о чем», т<о> е<сть> структура становится содержанием, информацией, и наоборот, «о чем» становится «как» – то, что было языком, становится содержанием, то, что было содержанием, занимает место языка. А я только успеваю крутить головой то в одну, то в другую сторону. Представь себе кошку, которая сидит на подоконнике и мимо которой то справа налево, то слева направо пролетает ласточка, кошка и крутит головой то туда, то сюда. Вот это и есть то, что я называю научным методом. Интересно, как бы назвала это кошка.
Кончаю и так длинное письмо.
Друг мой, будь здоровой и веселой. А будущее будет таким, каким ему суждено быть. Слава Богу, это не наше дело.
Сердечно и неизменно твой
Юра
16. IX.93.
1 октября 1993 года
Дорогой друг!
Очень мы беспокоимся о тебе. Звоним в Тарту вместе с Мариной и порознь в самое разное время. Но ни твой телефон, по которому я прежде разговаривала с Сашей или Машей, ни телефон Каи, увы, не отвечают[561].
Знаю и чувствую, какое тяжелое время для тебя сейчас, как долго ты в больнице и как это мучает тебя. Юрочка, потерпи, мой друг, должно, должно стать легче, как обещают тебе врачи. А силы потом, когда пройдет послеоперационное время, понемногу восстановятся. Только бы твое бедное сердце тебя не подвело, вот о чем молюсь днем и ночью. А еще ночью «пишу» я тебе бесконечные письма: письма-воспоминания, письма с мыслями о Канаде и ее людях, письма о себе в Канаде, о канадской осени… Только вот послать тебе все это невозможно, поэтому я посылаю тебе только это письмо с канадским осенним кленовым листочком.
А вспоминаю я весну 73 года, когда ты читал лекции в Пединституте в Москве и мы возвращались по Пироговский улице, а на <нрзб.>-ных появились только первые листья. Один из них ты сорвал мне на память. Он, высохший, и сейчас, в Канаде, напоминает мне об этом. И часто-часто я вижу тебя сбегающим вниз по лестнице в Библиотеке Ленина… Теперь в русской ньюйоркской газете «Новое русское слово» (ужасная газета, желтая, напитанная ненавистью к России) я читаю, сколько и как она (библиотека) разворовывается: крадут инкунабулы, крадут рукописи. То же в Публичной, разворовали недавно бесценный фонд древнееврейских рукописей, и знают кто, и знают, как, – а рукописи уже появляются в Иерусалиме и Нью-Йорке. Хороши нравы, хороши же и «научные» сотрудники библиотек.
А я, мой дорогой, осенью как-то особенно тоскую по России. Я люблю ее всем моим бедным и одиноким сердцем, и невыносимо тяжко знать, как живется там людям. Друзья пишут совсем редко: дорого слать письма.
Марина работает, что называется, изо всех сил. Здесь иначе нельзя: или много работы, или нет ее вовсе. Очевидно, что такая работа, т. е. в таком объеме, ей не по силам, но до конца декабря надо выдержать. О Феде самые радостные известия: он работает в очень серьезной компьютерной фирме; задачи, ему данные, трудны и интересны; собирается работать там год, а потом, накопив денег, поехать на год в Сорбонну к тамошним математикам, подучить язык, который у него есть, но не очень хорош.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});