в связи с пространством, чем со временем: «Пространство реально, потому что невозможно признать реальность предмета без однозначного пространства: все, что есть в природе, с неизбежностью пространственно локализовано»[832]. То есть, как нам кажется, пространство – не порождение наблюдателя, с одной стороны, но и не «объективное» пустое вместилище для предметов – с другой; пространство неразрывно связано с самим наблюдаемым предметом, и поэтому оно как внеположно наблюдателю, так и вместе с тем «сплошь обусловлено границами опыта»[833], кругозорно. Со вполне понятными поправками эти вещи переносятся Бахтиным на кантовское время. О многом также говорит такая фраза в этом конспекте Пумпянского: «Это то пространство и время, в котором построяется эстетический образ»[834]. Она, в частности, свидетельствует о том, что пространственно-временные представления «Автора и героя…» (а также книги о Достоевском, продолжающей этот трактат) соответствуют характеристике пространства и времени в данной записи. А в ней время
(оно нас сейчас занимает) – не субъектно и не объективно, но сопряжено с самим событием, неотрывно от него: если налицо бытие-событие, то оно происходит во времени. И, кажется, здесь Бахтин все же совпадает с диалогистами.
Иллюзия некоей «объективности» времени у Бахтина возникает из-за того, что он не прибегает к экстравагантным, противоречащим здравому смыслу (я отнюдь не хочу сказать, что ложным) формулировкам – типа буберовского тезиса, по которому не молитва совершается во времени, но время течет в молитве… Бахтин «прозаически» смотрит на время, не задаваясь в связи с ним «последними» вопросами (скажем, вопросом о происхождении времени, основным для диалогистов). И все же «время» у Бахтина, весьма прихотливо, в чем мы имели уже возможность убедиться. Связанное с событием отношения, время «архитектонично», осмысленно, где-то дискретно и непременно социально. Выход из времени происходит напряжением временной же координаты – как исчерпанность, исполненность самого времени, но не как пренебрежение им. Время неоднородно в том смысле, что есть «умерщвляющее» «малое время» и «воскрешающее» «большое». Время, по Бахтину, не субъективно, но очеловечено: «событие», с которым оно связано, это с самого начала событие нравственного порядка. То, что Бахтиным (в лекциях) говорилось в связи с временем у Канта, относится, в сущности, к его собственной философии времени. Как создатель концепции времени, Бахтин не выбивается из ряда диалогистов. Событийность – в конце концов диалогичность бытия, во всех диалогических учениях ведет к сходным представлениям в них и о времени. Но у Бахтина концепция времени имеет ряд специфических оттенков, связанных с самым пристальным его интересом к фундаментальной для него проблеме эстетизации действительности.
М. Бахтин и идеи герменевтики[835]
До сих пор, говоря о западных философских традициях, с которыми соотносится творчество М. Бахтина, многие исследователи (М. Холквист и К. Кларк, Р. Грюбель, Н. Николаев и др.)[836] особо акцентировали неокантианские школы. Отчасти этому способствовали свидетельства самого Бахтина: так, в беседах последних лет Бахтин заявлял о близости ему идей главы марбургского направления Г. Когена, в работах же мыслителя есть ссылки на Г. Риккерта и В. Виндельбанда, виднейших выразителей баденского неокантианства. Также, особенно в трактатах начала 1920-х годов, Бахтин непринужденно пользуется неокантианскими терминами (оппозиция данность – заданность, ценность, оценка, смысл), и это с несомненностью подтверждает факт пересечения его философского сознания с неокантианством. Но следует ли включать Бахтина в неокантианскую традицию или же здесь налицо какой-то другой тип взаимодействия, быть может, диалог, подразумевающий как согласие, так и спор? На настоящий момент нам представляется, что вернее второе предположение. Как бы то ни было, но марбургское направление было ориентировано на естествознание: понимание под кантовской вещью в себе подвижной цели научного знания, его бесконечной задачи – именно та интуиция, отправляясь от которой Коген хотел представить систему точных наук в их логическом единстве. Бахтин же, насколько нам известно, никогда не интересовался естествознанием как основой для философствования; ниже мы подробно остановимся на том, что он вообще уклонялся от обращения к «роковым» вопросам послекантовской гносеологии. Если же вспомнить воззрения Риккерта, то сам пафос их Бахтину был достаточно чужд. Действительно, философия Риккерта постулировала мир трансцендентальных ценностей культуры, являющийся предметом знания. Отрекшись от метафизики как учения о бытии, Риккерт строит тоже по сути дела «метафизическую» концепцию царства ценностей: представление о духе, сгустившемся в «блага» культуры, определялось Бахтиным как «теоретизм». Риккерт лишь поставил задачу соединения с философией ценностей философии жизни, что позволило бы удержать в ценности динамическую активность порождающего ее духа; но сам он не пошел в этом направлении дальше введения категории оценки, связанной с субъектом. Эта категория хотя и использовалась Бахтиным, но имела для его взглядов маргинальное значение; она не стала фундаментальным понятием его «первой философии». Как нам кажется, взгляды Бахтина оказались сближены с иной, нежели неокантианство, философской традицией.
И этой традицией является традиция наук о духе, или герменевтики. Когда мы думаем о таких ключевых трудах Бахтина, как книги о Достоевском и Рабле, а также о ранних фрагментах задуманной им философской системы, то данный тезис не представляется самоочевидным. Однако его записи последних лет суть наброски специфической бахтинской герменевтики. Прежде всего укажем на заметки 1959–1961 гг., озаглавленные при посмертной публикации в 1976 г. как «Проблема текста…». Речь в них идет о понимании текста: ставится и решается в своеобразном бахтинском ключе проблема собственно герменевтическая. «Классическая дисциплина, занимающаяся искусством понимания текстов, – это герменевтика»[837], – сказано в труде, в некотором роде подытоживающем герменевтическую традицию XIX–XX вв. И текст рассматривался Бахтиным как высказывание его автора, понимание же в его глазах есть диалог между автором и читателем[838]. Самым естественным и именно герменевтическим продолжением «Проблемы текста…» является «Ответ на вопрос редакции “Нового мира“», написанный в самом конце 60-х годов или в начале 1970 г. «Проблему текста» завершает идея «высшего нададресата», перед лицом которого автор создает смыслы, выходящие за пределы его собственного, ближайшего исторического контекста и обращенные в метафизическую или во временную вечность. «Ответ…» же посвящен не чему другому, как именно этим, присущим тексту независимо от авторской сознательной воли смыслам, раскрывающимся в «большом времени». Здесь мы находим одну из ключевых для герменевтики (в варианте В. Дильтея) идею исторической дистанции, отделяющей восприятие текста от его создания, – дистанции, не затемняющей понимание, но, напротив, продуктивной для него. «Каждая эпоха понимает дошедший до нее текст по-своему, поскольку он принадлежит целостности исторического предания, к которому она проявляет фактический интерес и в котором стремится понять самое себя… Временное отстояние <…> вовсе не следует преодолевать… Речь идет о том, чтобы признать отстояние