Материал этот оказался новым и очень интересным. Как выяснилось, он остался неизвестен даже горьковедам — в скрупулезно собранных документах, в библиографических списках «Горький и кино», в многотомной «Летописи жизни и творчества А. М. Горького», где зафиксирован, кажется, каждый его шаг, о просмотре «Веселых ребят» нет ни слова. Просмотр же этот был интересен тем, что Горький, оценивая фильм, говорил не только о новой работе Г. В. Александрова, игре актеров, в частности Л. П. Орловой, но и о путях развития советской кинокомедии, защищал право на эксперимент в этой области, доказывал необходимость выпуска на экраны бодрых, веселых, занимательных фильмов.
— Это безумно интересно! — говорила Ф. Г. — И вот ведь чудо: сколько прошло лет с тех пор? Почти сорок? И вдруг—новое, никому не известное! Я завидую вам. С каким удовольствием я возилась бы со старыми рукописями и документами, разбирала бы их и лелеяла! А как точно сказал Горький — «нудьга»! — вспомнила она горьковскую оценку некоторых фильмов. — Это настоящее, «его» слово — «нудьга»!
Как-то (это был один из вечеров, посвященных архивам) я рассказал Ф. Г. о том, как в 1946 году художественный совет Министерства кинематографии обсуждал материалы «Весны» и какие дебаты разгорелись по поводу отснятых уже эпизодов с ее Маргаритой Львовной и Бубенцовым-Пляттом — единственными сатирическими персонажами этого фильма.
Открывая обсуждение, председатель совета И. Большаков заявил:
— Эпизоды с Раневской — я не знаю, зачем это нужно?
Первым вступил в спор с председателем М. Ромм, который, в целом невысоко оценивая кинокомедию, сказал, что «Раневская — великолепна». И. Пырьев, поддержавший, как пишут в протоколах, предыдущего оратора, вызвал своим выступлением председательское недовольство.
«Пырьев. Мне нравится тот материал и куски, где играют Раневская и Плятт. Большаков (с места). Нужно, чтобы не актер нравился, а содержание!
Пырьев. Раневская — это смех! Очень интересный образ».
К счастью для зрителя, на этот раз мнение председателя не явилось решающим.
Мы говорили с Ф. Г. о том, что когда-нибудь будет написана история кино, а может быть искусства, содержащая анализ не только самих произведений, но и событий, которые их породили, споров, которые они вызвали. Без этих сопутствующих фактов ничего по-настоящему не поймешь. Тем более что зачастую обсуждение частного вопроса, конкретной работы влияло на все развитие искусства.
— Жаль, что я не увижу такой книги, — сказала Ф. Г. — Мне вообще осталось жизни сорок пять минут. Ладно, ладно, — остановила она меня, — я не собираюсь развивать эту тему, тем более что это ничего не меняет. Просто хочу напомнить вам о моей просьбе: давайте разберем мой архив. В этих футлярах и папках уже скопилось немало чепухи, от которой надо избавиться: какие-то газетные вырезки, записки, никому не нужные старые афиши. Надо пересмотреть все письма — может быть, там есть что-либо интересное для того архива, где вы бываете, — ЦГАЛИ он называется?
Новинки из архива
Я был против уничтожения «чепухи». Но чтобы не вступать в давний спор, мы условились на первый раз разобрать папки и хоть немного систематизировать все хранящееся в них.
На следующий день мы приступили к работе. Рецензии из газет, напечатанные уже забытым, несегодняшним шрифтом; отлично сохранившиеся, будто только от фотографа, снимки — молодые А. Ходурский, Л. Зеркалова и Ф. Г. в старомодных шляпах тридцатых годов у Казанского вокзала перед гастрольной поездкой на очень популярный тогда Дальний Восток; инсценировка чеховской «Драмы»; программки премьерных спектаклей, испещренные автографами режиссеров.
И тексты старых ролей. Переписанные в тонкие тетрадки, большие альбомы или на отдельные листочки, скрепленные суровой ниткой, они вызывают сегодня странное ощущение. Знакомые фразы, подчеркнутое карандашом реплики партнеров — все безжизненно, как за кулисами кукольного театра, когда спектакль сыгран, актеры разошлись, и куклы, только что жившие на сцене, лежат, задрав носы.
Вероятно, Ф. Г. стало не по себе. Она извлекла из кипы бумаг блокнот, похоже, узнанный «в лицо»:
— Это мой «самиздат». Не удивляйтесь, здесь стихи Саши Черного. Переписала их у приятельницы в ее коммуналке еще в 30-х годах, среди ночи, вздрагивая от стуков и шагов в коридоре. Вам не понять этого. Саша Черный — эмигрант, что приравнивалось к «врагу народа». Книги писателей-эмигрантов из всех библиотек изъяли и сожгли. В отличие от Германии — тайком. Хранить их дома стало так же рискованно, как сочинения Троцкого.
Один наш актер чудом избежал ареста. Соседи донесли, что он слушал пластинки эмигранта Шаляпина! Спасло его только то, что он готовился к роли следователя в спектакле «Очная ставка» и, как объяснил на Лубянке, учился распознавать в шаляпинском голосе интонации врага.
Это совсем не смешно. Вы не знаете, в те годы запустили еще одно понятие — «внутренний эмигрант». Оно нагоняло страх, хотя бы потому, что никто не понимал, что это такое.
Я переписала тогда Сашу Черного в блокнот и даже читала подругам его гениальную повесть в стихах «Любовь не картошка». Могу и сейчас сделать это:
Арон Фарфурник застукал наследницу дочкуС голодранцем студентом Эпштейном:Они целовались! Под сливой у старых качелей.Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном…
Читала, наслаждаясь точным стихом Черного. Вот вам еще одна странность актерства. Ради хорошей роли можно презреть опасность.
Нет, нет. Тут не было никакого вызова строю, власти, той же Лубянке. Только актерская страсть к материалу, который дает тебе возможность раскрыться по-новому. И вы не поверите, когда я играла Иду в «Ошибке инженера Кочина» (ничего подобного я в кино до тех пор не делала), Петкер, мой муж по фильму, шепнул мне в перерыве:
— Фаина, вы поразительно убедительны. Ну скажите, кого подкладываете под роль? Вашу знакомую?
— Сашу Черного и его Арона Фарфурника. Они мне дали и интонацию, и характер, — призналась я.
Перебирая бумаги, Ф. Г. оживилась:
— А вот здесь целая пьеса и… (взгляд ее задержался на конверте), смотрите, письмо от моей первой костюмерши Юли Катковой — чудесной души человек. Мы с нею работали еще до Евпатории, до Маргариты Каваллини — представляете, когда это было! А письмо сравнительно недавнее — я получила его года два-три назад.
«Я так ярко себе представила далекую маленькую Керчь, где вы совсем юной приехали на гастроли в Зимний театр, где в тот далекий год 1916—1917 антрепренером была старая Лавровская, и я, тоже будучи девчонкой, любя театр, но попасть туда не имея возможности, носила ваши коробки — тем более что вы и жили со мной рядом. Вы помните тот трехэтажный дом на Константиновской улице №11, где вы жили у Серафимы Ивановны Пархоменко, и я, влюбленная в вас и ваш талант актрисы, следила за вами в течение пятидесяти лет. Я часто видела вас в кино и по телевизору… Желаю вам чистого сердца, которое живет вместе с вами в вашем таланте».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});