Если перемена в мертвеце, которого они несли, была устрашающей, то не менее явной и зловещей показалась им перемена, происшедшая за последние несколько минут в том, кто обратился к ним с этой речью. Перед ними был уже не прежний юный Кларенс, а суровый, безвременно постаревший, грозный мститель с осунувшимся лицом и ввалившимися глазами; под каштановыми усами поблескивали зубы, а из полураскрытых посеревших губ вырывалось учащенное дыхание.
Процессия медленно двигалась вперед, но двое вакеро, ведшие лошадей, все же немного отстали.
— Матерь божья! Кто этот волчонок? — спросил Мануэль.
— Ш-ш-ш! Разве ты не слышал? — в ужасе прошептал его товарищ. — Это сын Хэмилтона Бранта, убийцы, дуэлянта — того, кого расстреляли в Соноре. — Он быстро перекрестился. — Иисус-Мария! Пусть остерегутся виновные, ведь в нем течет кровь его отца!
ГЛАВА VII
Неизвестно, о чем еще говорил Кларенс со слугами Пейтона, ибо они сохранили это в тайне. Все же остальные объясняли гибель судьи Пейтона тем, что полуобъезженный мустанг сбросил своего седока и протащил его по земле, а врач, спешно призванный из Санта-Инес после того, как труп был перенесен в кораль и освобожден от гнусной оболочки, объяснил, что у судьи была сломана шея и он скончался мгновенно. Вскоре иное расследование было сочтено излишним.
По решению Кларенса сообщить страшную весть миссис Пейтон выпала Мэри, и испуганная девушка была до того поражена переменой в нем и новой властностью его манер, что не только не отказалась, но даже не сразу поняла, какое ужасное несчастье их постигло. Когда первое оцепенение миновало, миссис Пейтон прониклась странным лихорадочным волнением, порождаемым необходимостью что-то предпринимать и что-то делать, а затем впала в то безучастное спокойствие, в котором посторонние так часто и несправедливо усматривают бессердечие, равнодушие или притворство. Но и эта сама смерть несла с собой странную компенсацию, как часто бывает при внезапных катастрофах, когда рушится неустроенная жизнь, смутные предположения невольно воплощаются в действительность, отметаются прежние привычки и традиции и рвутся полуосознанные узы. Миссис Пейтон, хоть это и не смягчало ее горя и не бросало тени на ее чувствительность, тем не менее испытывала облегчение при мысли, что отныне она становится полноправной опекуншей Сюзи, свободной устраивать их новую жизнь так, как ей покажется наилучшим, и что она может избавиться от этого дома, который в отсутствие Сюзи всегда был ей тягостен и который Сюзи не выносила. Теперь она могла сама, не слушая ничьих советов и не встречая противодействия, тут же решить вопрос об отношениях Кларенса и ее дочери. У нее в восточных штатах остался брат, и она собиралась вызвать его и поручить ему устройство своих имущественных дел. Вот так заботы о живых отвлекали ее в то время, когда присутствие покойника наполняло благоговейным ужасом притихший дом; вот чем были заняты ее мысли, когда она стояла рядом с гробом и поправляла цветы на неподвижной груди, которую уже не могли тронуть эти суетные мелочи; и о том же продолжала она думать в уединении своей сумрачной комнаты.
В отличие от миссис Пейтон Сюзи вела себя точь-в-точь как положено при подобных обстоятельствах и являла собой образец убитой горем дочери. Когда в дом съехались соболезнующие друзья из Сан-Франциско и немногочисленные соседи, именно она трогательно живописала бесконечную доброту покойного по отношению к ней и свою собственную вечную к нему любовь, именно она вспоминала, его слова, которые можно было истолковать как зловещие предзнаменования, и собственные свои тревожные предчувствия, рожденные ее неизменной дочерней тревогой за него; именно она в тот роковой день поспешила домой, охваченная смутным страхом перед неведомым надвигающимся несчастьем; именно она рисовала Пейтона нежным, необыкновенно снисходительным отцом — портрет, в котором Мэри Роджерс не сумела узнать оригинала и который живо напомнил Кларенсу ее детские рассказы о том, как она якобы присутствовала при нападении индейцев на фургон ее родителей. Я отнюдь не хочу сказать, что Сюзи была совсем неискренна и просто разыгрывала роль; порой у нее начинались легкие истерические припадки, вызванные вторжением в ее однообразную жизнь этого подлинно трагического события, а также вниманием к ней всех знакомых, интересом к ее страданиям, как единственной дочери, и новым положением наследницы ранчо Роблес. Если слезы ее и могли показаться дешевыми, они, во всяком случае, были вполне настоящими и туманили ее фиалковые глаза и заставляли краснеть ее хорошенькие веки столь же успешно, как если бы их вырвало у нее самое безысходное горе. Черное платье придавало ее фигуре величавое достоинство, а нежному личику — благородную бледность печали. Даже Кларенс был растроган, хотя после взрыва бешеного гнева у тела своего старинного друга и покровителя он теперь постоянно пребывал в состоянии мрачной подавленности и рассеянности.
Миссис Пейтон не заметила всей глубины происшедшей в нем перемены, хотя и была благодарна ему за безмолвную и бережную почтительность, с какой он отнесся к ее горю. Новая вспышка его мальчишеской импульсивности в такую минуту была бы ей неприятна. Однако она считала только, что он просто несколько повзрослел и стал более сдержанным, а его услуги — услуги единственного мужчины в ее доме — были ей пока совершенно необходимы.
Пейтона хоронили в Санта-Инес, куда съехалась вся округа, чтобы отдать последний долг своему бывшему согражданину и соседу, чьи судебные и боевые победы столь их восхищали, особенно теперь, когда смерть превратила его в видную общественную фигуру. Его близкие решили вернуться на ранчо в тот же день: миссис Пейтон и девушки ехали в одной карете, служанки — в другой, а Кларенс верхом. Они уже приближались к лощине, когда Кларенс, немного опередивший кареты, вдруг заметил, что над метелками овсюга внезапно возникла странная фигура и принялась отчаянно махать ему руками. Приказав кучеру первой кареты остановиться, Кларенс поскакал к незнакомцу. К своему величайшему изумлению, он узнал в нем Джима Хукера. Хотя последний восседал на чрезвычайно мирной и неуклюжей лошадке, более привыкшей к плугу, нежели к седлу, он тем не менее по своему обычаю был вооружен до зубов. К луке его седла было приторочено большое ружье, а на поясе болтались нож и револьверы. Кларенсу было не до шуток, и он довольно резко осведомился, что, собственно, нужно от него Джиму.
— Черт подери, Кларенс, дело-то обернулось серьезно. Суд вчера утвердил «сестринский титул».