В религиозном отношении он давно был — свободомыслящий, не признавал обряда, из-за какой-то обиды на священника, не бывал в церкви, — отвык и вовсе от нее. Попов презирал, да просто и не чувствовал в церкви потребности. Это, в прежние годы, когда народ у нас хотя и по наружности, но все-таки крепко держался за православную церковь, за весь обряд, это соблазняло народ и тоже прибавляло свою долю в недоброжелательстве народа к нему.
В последние годы я ни разу не чувствовал свободы — откровенно заговорить о вере — с ним, но осторожно все же заговорил с ним о своем личном отношении к православию; П. М. и не высказывался, но все же высказывал несколько раз в том смысле, что верит в существование Бога. Что у народа нет Бога, что народ забыл Бога. Раз говорил очень одушевленно о Христе и Его учении, выше которого нет ничего и т. д. Наконец сетовал на слабое влияние духовенства на народ, об отсутствии дисциплины в самом духовенстве, а когда я ему недавно рассказывал об избрании патриарха в Москве и о трагической обстановке, в которой происходило это избрание, он плакал и говорил, что может быть начнется возрождение Церкви, а отсюда и новая эра в жизни русского народа. Дай Бог. Замечательно, что он Марию Ив<ановну> перед смертью три раза перекрестил.
Судьбы Божии неисповедимы. Грешен человек. Он умер без причастия, и пять дней его тело валялось в сенцах, на полу, без христианского погребения. Страшные мучения принял он здесь на земле, чтобы неповиновение Церкви было видимо наказано, но грех его теперь не на нем, а на тех, кто убил его. А к Богу милосердному его душа возвращается, очищенная страшными наказаниями и страданием, понесенным на земле, хочется так верить и молиться. Так спасает Господь и не хотящих спастися. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу — во веки веков. Аминь.
ДОПОЛНЕНИЯ
М.Д. Семенов-Тян-Шанский
ДЕТСТВО
Повесть
Памяти жены с любовью посвящаю
1
ИГРЫ
Мой брат, Алеша, выдумал новую игру — быть львами. Курчавоголовый, испачканный в пыли паркетного пола, он кувыркался и рычал, широко раскрывая черные глаза, и кидался на Верочку, которая принимала его за настоящего льва, с испугом бросалась к няниным коленям и прятала в них маленькое краснощекое личико.
Я тоже захотел быть львом, тоже стал кувыркаться и рычать и вдруг неожиданно упал на нос. Я закричал от боли и испуга, потому что кровь залила мой передник. Игра прекратилась; няня повела меня в ванную комнату, стараясь остановить кровь водой, приговаривая при этом:
— Уж, где тебе? сидел бы на месте. Какой ты лев, ты — медведь косолапый.
Кровь не унималась; меня уложили на диван с ключом на переносице и губкой с холодной водой на носу, а няня ворчала на Алешу:
— Не мальчик, а наказанье, все что-нибудь выдумает. Чем бы посидеть, да книжку посмотреть, — он кувыркаться начнет. Вот, опять чулки ободрал, скажу маме, будет тогда.
— Я, няня, только так. Это он ничего не умеет, так зачем лезет.
— И, подлинно, зачем лезет. Одно горе с ним. Что верно то верно сказано: кто в мае родился, — весь век маяться будет.
Эти слова няни приводили меня в большое уныние. Отчего я родился в мае; отчего, вообще, рождаются в мае, если известно, что весь век потом маяться будешь.
— Это все ништо, — говорила часто няня, — а вот беда, родился ты в Николин день, а назвали тебя Александром. Разве можно так Николу Угодника обижать? Он не какой-нибудь пустяшный Святой, вот он и станет тебе всю жизнь портить, зачем его обидели?
После этих слов я чувствовал себя окончательно несчастным. Что я мог сделать для Николы Угодника? Ведь не могу же я называться Николаем, когда меня зовут Александром.
— А я перекрещусь, няня.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— Перекрестись, перекрестись, — говорила няня и сама крестилась.
— Нет, я не так, я по-настоящему, как Верочку.
— Что ты, Христос с тобой, кого же два раза крестят?
Мне ничего не оставалось делать, я обречен быть Александром, я родился в мае, я самый несчастный на всей земле. Мне было много поводов считать себя несчастным, хотя бы потому, что я не хотел быть мальчиком. Я любил играть в куклы, а мне не позволяли, и Верочка всегда поднимала крик, когда я брал ее куклы, а няня била меня по рукам, отнимала куклы и говорила:
— Что девочку обижаешь! Разве ж это мужское дело — в куклы играть? Поди, играй в кубики!
Я шел к кубикам и нарочно раскидывал их ногой так, что они летели во все стороны. Я не люблю кубиков, почему же я должен играть в кубики, когда я хочу в куклы?
Я становился в угол и, насупившись, смотрел, как Верочка, точно нарочно, одевала и раздевала куклы, поила их чаем, укладывала спать, снова одевала, сажала в коляску и катала их взад и вперед передо мной, что-то напевая. Хитрая девочка — и в куклы она начинала играть только тогда, когда видела, что я играю с ее куклами; она бросала свое занятие, подбегала ко мне и начинала тянуть куклу.
— Дай, ну, дай, — говорила она.
— Возьми другую.
— Нет, эту.
Я хочу тихо успокоить Верочку, чтобы няня не слыхала, даю требуемую куклу, а сам беру другую, но Верочка, положив полученную куклу в коляску, опять уж тянула мою.
— Дай, ну, дай.
Я не давал.
— Дай, же, дай.
Я упорно не давал, уходил подальше от няни; Верочка бежала за мной.
— Дай, дай.
Когда же она видела, что я не сдаюсь, убегала к няне и говорила:
— Няня, куклиньку.
— Что, милая?
— Шура — куклиньку.
И няня шла ко мне и отнимала куклу.
Наконец кровь у меня остановилась, я сидел бледный за столом, разбирая кубики. Уже стемнело, сумерки вошли в нашу большую детскую, и только у образов было светло от лампадки, которую няня каждый день заправляла, причем долго крестилась широким крестом, задерживая руку на лбу, и низко кланялась, шепча молитвы.
— Шура, бери скорей свою саблю, — вбежал Алеша, — к папе в кабинет разбойники лезут, мы видели.
Я нерешительно слез со стула.
— Скорей же, — закричал Костя, мой старший брат, и схватил меня за руку.
— И я, и я с вами, — завизжала Верочка, побросав свои куклы и схватив молоток от крокета.
Мне было страшно идти в полутемный отцовский кабинет; но стыдно было сознаться в своей трусости, особенно когда Верочка оказалась храбрее меня. Я надел свою жестяную саблю, выхватил ее из ножен, и мы весело побежали в кабинет. У порога мы остановились.
— Надо тихо, а то они услышат, — распорядился Костя.
— Мне страшно, — прошептала Верочка и убежала прочь.
— Я стану у окошка, — продолжал распоряжаться Костя, — Алеша — у печки, а ты, Шура, у трубы в углу, и слушайте; если услышите шорох, то крикните, и тогда мы все соединимся. Только не шумите, они ведь хитрые, они могут тихо.
Крадучись и пригибаясь, чтобы нас не видели из окна, мы стали на наши места. Верочка, увидев, что мы храбро вошли в кабинет, вернулась и остановилась у косяка двери.
— Лезут, лезут, — зашептал Алеша.
Я с Костей подбежали к нему, стали слушать, но в печке все было тихо, и мы снова разошлись по своим местам.
Сумерки сгущались, у меня в углу стало совершенно темно. От темноты и напряжения становилось жутко. Я не выдержал и выронил саблю.
Братья подбежали ко мне.
— Ты что?
— Я не могу больше.
— Боишься, а еще мальчик!
— Хорош Суворов, я скажу папе!
Папа иногда называл меня Суворовым потому, что я был полный его тезка, и я гордился этим.
— Вовсе не боюсь, у меня ноги болят, — соврал я.
— Больше с тобой никогда не играю, — заявил Алеша.
— У него, правда, болят ноги, — заступилась за меня Верочка, которой самой давно сделалось страшно и которая, чтобы не бояться, залезла под письменный стол.