Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Входит еще полковник. Здоровается!
— Познакомьтесь, это ваш прокурор, он будет наблюдать за пересмотром дела.
Тюрьма другая, чужая, такими, наверное, и должны быть тюрьмы: если страну можно узнать по вокзалам, то уж по тюрьмам — безошибочно… что происходит там, за стенами… что изменилось… мне почти открыто говорят о свободе, но ведь тогда в «Матросской» я была тоже почти дома… во второй раз этого не пережить… как теперь себя вести, чтобы не навредить… Рублев не в мундире, не из-за адской жары, а, может быть, чтобы не пугать меня… что же он такой тонкий… изучил меня… или это опять какой-то подход… «на сей раз обязательно пейте лекарства», значит, в том, в каком-то тюремном деле есть и про это… или говорил с «Тайроном Пауэром» после моего осмотра… если бы было возможно поговорить с Макакой… с Рублевым… узнать, в чем настоящая суть моего дела… за что я действительно сижу, здесь подводят кого угодно под какую угодно статью… моя 58.10 — нейтральная, ее дают всем, у кого нет настоящего дела… я сижу за то, что не вписывалась в их среду… мыслила не так, как они… вела себя независимо… когда в очередной раз перед каким-то мероприятием или награждением передо мной опустился шлагбаум, один мой друг сказал: «Вы слишком засияли на довольно тусклом небосводе, им это не нужно и не нравится…»
Рублев… ничего себе: гэбэшник — однофамилец монаха… странно, что здесь все Сидоровы, Николаевы, Ивановы… что это — псевдонимы?.. ни одной еврейской или иностранной фамилии…
Хоть и не бдим по ночам, но часами сидим с Рублевым: перед ним том сочиненных Соколовым протоколов, и теперь Рублев, как червь, копошится в них, сверяет мои подписи, «сказала — не сказала», «говорила — не говорила», «думала — не думала», «подразумевала — не подразумевала» — бессмыслица. Мне становится плохо, из-под земли появляется врач с лекарством, и тогда Рублев отпускает меня в камеру.
Камера в полдень — раскаленная сковорода, пекло, и мне разрешили в эти часы ложиться на прохладный пол. Только у Рублева в кабинете можно дышать, нет солнца, сквозняк, а если Рублева нет, то меня сажают в комнате перед его кабинетом, он начальник какого-то большого отдела, там сидят две женщины, очень корректные, которые делают вид, что меня в этой комнате нет…
Сколько же это будет длиться теперь: опять одиночка, опять все та же тюрьма, свобода — призрак, проплывающий мимо, не могу обнять детей, Алешу, одиноко… пустота…
— Татьяна Кирилловна, что с вами происходит, и дело не в сердце! Вы таете на глазах! Что я могу сделать, чем поддержать вас? Потерпите еще немного, вы столько терпели, я должен очистить вас от всего, дело ваше должно быть без сучка без задоринки, мало ли что может опять случиться, вы же не знаете, что это опять целый процесс, я должен найти свидетелей, сделать очные ставки…
Рублев зашагал по кабинету.
— Ваш учитель Охлопков знает вас с семнадцати лет, болеет, покрыт какой-то коростой, а когда я его попросил рассказать, какой вы были в семнадцать лет, он сказал, что «она уже тогда была с какими-то антисоветскими тенденциями», и это теперь, когда бояться уже нечего, когда и Русланова, и другие на свободе, и тогда я задал ему вопрос: «Зная это, вы не побоялись пригласить ее, уже взрослой, вторично в свой театр?» — он заволновался: «У меня не было героини, она яркая, нравится публике, ее любят».
…как в яблочко в тире, в самое сердце. Как же Охлопков смел так оболгать меня, никогда в жизни я с ним слова не сказала помимо работы, как же он посмотрит мне в глаза…
— А этот первый ваш режиссер кино — Садкович! Знаете, кем он стал?! Выяснилось, что он белорус, и теперь он министр культуры в Минске, хитрый, увертливый, осторожный — вертелся, боясь сказать и за вас, и против.
…зачем Рублеву копаться в моих семнадцати годах…
— Что, и очные ставки будут?
— К сожалению, я только боялся вам об этом сказать, огорчить вас!
…а я рада, я хочу знать, я должна знать все про человеческую подлость. И теперь я знаю, что своих профессиональных стукачей под кличками они не разоблачают, и с ними очных ставок быть не может, прибудут стукачи-непрофессионалы, которые за столом пили, ели, а возвратясь домой, писали доносы…
— Жаль, что умер Берсенев, он-то был настоящим царедворцем, он мог бы многое высветить — и кто вас не выпустил в Югославию, и кто лишил ордена, кто заставил вызвать из Вены на репетиции. Какие же все-таки у вас в искусстве и в литературе говнюки…
Рублев смутился.
…надо быть очень внимательной, чтобы не пропустить сказанное Рублевым между строк, недосказанное… умер Берсенев, он ведь совсем не старый…
— Не говоря уже о том, что до них не доберешься!.. Больны!.. Великие!..
…а как же мой Собольщиков-Самарин, если бы ему дали говорить, он ведь меня бы сравнил с Божьей матерью… что происходит с нашим поколением… откуда мы такие…
Жара спала. Легче. Приступы реже.
Рублев в упор спрашивает:
— Могли бы вы где-то на встрече Нового года поднять тост за всех, кто погибает в Сибири?
Я смутилась, прошептала:
— Могла.
— Где?
— Везде. Я всегда в эту ночь поднимала тост за тех, кто погибает в лагерях.
— А конкретно не могли бы вы припомнить о таком тосте на встрече Нового года под Веной, в Бадене в особняке маршала Конева?
…помню…
Отвечаю:
— Нет!
— Но могли бы в присутствии всего генералитета сказать его?
— Могла бы, не на весь зал, но соседям могла.
— Ну и характер же у вас, к нему еще и язык, и непокорность! Почему вы не слушались Горбатова, десять лет он старался сделать вас другой.
— Вы хотите, чтобы я была похожей на него, на них?
Молчит.
— Ну хотя бы на очных ставках не восстанавливайте сразу против себя.
Молчу.
— Так вот виновник торжества умирает в больнице в двадцать девять лет, это он написал об этом тосте, прямо там же в Бадене, и очная ставка с ним невозможна, а именно он необходим для этого протокола, это из-за него я мучаю вас здесь: он вот-вот должен был выписаться из больницы, но сегодня я говорил с главным врачом, и врач сказал, что он никогда уже из больницы не выйдет, и теперь я должен добиваться встречи со свидетелями, а свидетели — ваши поклонники, тогда генералы Желтов и Якубовский — Якубовский теперь маршал, на них-то у меня вся надежда, потому что они не признаются, что слышали тост, и не донесли, а тот подонок-жид в больнице, с наглым уродливым лицом, взял еще и псевдоним — и теперь он мой однофамилец. Вы помните такого Жоржа Рублева?
Я ахнула: это же я, я сама уговорила пригласить его и его соавтора Мишу на встречу Нового года; это же я сама пригласила их ехать со мной в машине, которую мне прислал маршал Конев, из Праги в Вену; это же я сама попросила маршала положить его в генеральский госпиталь, когда он в нашей катастрофе под Веной разбил себе лицо, так вот, значит, откуда протокол, составленный Соколовым о «кипучей и могучей», — это же я пригласила его с Мишей домой, по их просьбе, они принесли песни, написанные для моего исполнения; это же он выгуливал собаку Тамары Макаровой в Праге, афишировал дружбу с ней, а потом о ней сплетничал!
— А Миша Вершинин?
— Миша — порядочный человек и тоже сидит, и тоже по доносу Рублева.
Ну почему я опять доверяю этому Рублеву, у нас складываются почти человеческие отношения, верю ему, я верю, что он хочет вытащить меня отсюда, а если все опять не так… у него доброе лицо, довольно симпатичное, теплые глаза, не мог такой человек бить ремнем или мокрым жгутом по лицу, по глазам. Не мог.
— Поздравляю! Сегодня добрался до «высших», и оба, и Желтов, и Якубовский, сказали, не сговариваясь, что такого тоста от вас не слышали и что вы от них целый вечер не отходили. Теперь готовьтесь к очной ставке: вы снимались в картине «Сказка о царе Салтане», на которой вас и арестовали, у вас был директор фильма Колодный Осип Григорьевич, незадолго до ареста вы снимали какую-то сцену на студии Довженко в Киеве, и ваш вечный поклонник, Луков, будучи худруком объединения, в котором числилась ваша «Сказка о царе Салтане», задумал посмотреть снятый материал и прибыл в Киев, прихватив с собой директора студии, так было?
— Да.
— Они были целую смену на съемке, а потом все решили пойти в кафе на Прорезной, в том числе и Колодный, и в этом кафе вы сказали: «Все коммунисты лживые и нечестные люди».
— Нет, я не помню такого протокола, там стоит моя подпись?
— Да.
— Я могла его подписать только в беспамятстве, я же понимала, где я нахожусь.
— Колодный подтверждает свои показания, и поэтому должна состояться очная ставка, наверное, это будет завтра во второй половине дня.
Щелчок ключа.
— На допрос.
Вводят. Рублев и прокурор в мундирах. Рублеву очень идет мундир, он весел. Прокурор, как всегда, спокоен. Сажусь на свой арестантский стул у двери и вижу Колодного…