— Это Лидия Корнеевна?
— Да.
— А я вернулся из лагеря. Не в Ленинград еще, только поблизости. На три дня выбрался в Москву. В тридцать седьмом я был студентом Ленинградского университета и сидел на Шпалерной вместе с Матвеем Петровичем. Хотел бы узнать, какова его судьба. Жив ли он?
— Нет, его нет на свете.
(Вот какие мы были свободные и храбрые в 1955 году! По телефону называли имена арестованных, сообщали друг другу их судьбы! Сейчас, в 1983-м, это опять опасно. В телефонных разговорах пользуемся иносказаниями.)
— Нет на свете? Так я и думал! — отвечал приезжий. — Когда можно зайти к вам?
— Пожалуйста, приходите скорее.
Я продиктовала адрес. Он пришел на следующий день. Высокий. Молодой и моложавый. Загорелый. Но из-под молодого загара видны мелкие-мелкие морщинки по всему лицу.
— Мы с Матвеем Петровичем пробыли в одной камере на Шпалерной осенью и зимой 37/38-го года. В камере, назначенной для десятерых, помещалось 50 человек. Мы лежали на полу рядышком. Я студент, он профессор. Он пошучивал: «Вот, в вузах призывают профессуру быть ближе к студенчеству. Уж куда ближе!» Вечерами он читал желающим лекции. (Это, конечно, только вначале.) Темы — по требованию аудитории: физика, математика, литература, история России или любой европейской страны. Читал наизусть стихи: главным образом Блока. Мне рассказал о вас, о брате, о сестре, о своей маленькой падчерице, которая спросила: «Разве в Испании уже все кончилось?» О родителях. Кто из его семьи жив?
Я объяснила. И начала расспрашивать сама.
— Часто ли его вызывали к следователю? Он замялся.
— В разное время по-разному. Сначала нечасто и ненадолго. Потом вызовут в среду, а вернется — то есть принесут — то есть, простите, затолкнут! — в пятницу… Или даже в субботу… Конвейер, ничего не поделаешь, знаете…
(Знала. К 55-му году уже знала. Не тот конвейер, по выработке страха на воле, о котором в тридцать седьмом говорил мне Герш Исаакович, а другой — тюремный: конвейер по добыче признаний. Арестант стоит трое, четверо, пятеро суток без пищи, без сна, а следователи сменяются. Если падает в обморок — расталкивают ногами. Как же! Я уже слыхала это. «Образовалась».)
— Конвейер… А избивали его? — спросила я, уже, собственно, безо всякого смысла. Одному, Леве Ландау, например, на допросах повредили ребра, другому арестованному сломали руку — предусмотрительно левую, чтобы правой он мог расписаться под совершенно ложным обвинением своим обычным почерком; приятельнице моей отбили почки. «Хорошо, — подумала я уже не впервой, — что, не выбив или даже выбив показания из Мити, они поторопились убить его. Не отправили на новые пытки: по этапу в Магадан».
Вопрос мой об избиениях остался без ответа. Глупый вопрос. Разумеется, да.
— А в чем его, собственно, обвиняли? — спросила я уже как-то машинально. — Какое правительственное здание он собирался взорвать или в кого из вождей бросить бомбу?
— А, вот это очень интересно. Все у него было, в общем, как у всех — инкриминировался террор, террористическая организация… Так, да не так. Он был ведь физик-теоретик, не правда ли? — и определил этими словами свою профессию в тюремной анкете и подтвердил на допросе.
— Да, конечно, он и был физик-теоретик. Ну и что же?
— Его обвиняли в теоретическом обосновании необходимости террора.
— Как? Не понимаю.
— В те-о-ре-ти-чес-ком о-бо-сно-ва-ни-и не-об-хо-ди-мо-сти тер-ро-ра, — повторил гость по складам.
— Но это совершенная ложь! — закричала я. Гость пожал плечами. Мне стало стыдно.
— Само собой разумеется — ложь! — сказал он. — А меня в намерении взорвать Дворцовый мост. Вы думаете, это правда?
Помолчали. Я устыдилась своего восклицания. Обвинений, основанных на реальности, в тридцать седьмом вообще не бывало. Однако тут примешивалась дополнительная черта. Зная, что ни к какой организации Митя не принадлежал, я ведь могла и не знать, как Митя относился к террору — террористическим актам вообще. Но один раз, когда мы шли вместе по улице Желябова, мы разговорились о Желябове, о «Народной воле», и Митя сказал, что он ни Желябову, ни Перовской улицы не дал бы, что террористические акты считает вообще бессмысленными, вредными, развращающими исполнителей. И не приводящими к цели. Он сказал мне тогда: «Вспомни, в „Городе Глупове“ — „за мною идет некто, кто будет хуже меня“. Незачем убивать одного злодея, за ним приходит худший».
Итак, «теоретическое обоснование необходимости террора».
— Что же было потом?
— Зимою 38-го, кажется в феврале, в Ленинград из Москвы прибыла Выездная сессия Военной коллегии Верховного Суда. Она работала около недели. На каждого подсудимого тратилось три минуты. Вызвали: «Бронштейн, Матвей Петрович, — с вещами». Он лежал на полу, поднялся, взял полотенце — больше у него ничего и не было, — обмотал вокруг шеи и сказал: «Я готов». К нам в камеру он не вернулся. И я никогда о нем нигде ни от кого не слыхал. Помолчали опять.
— Не припомните ли, — спросила я, — кто председательствовал на Выездной сессии?
— Помню отлично… Ульрих.[24]
5
У этого повествования должен же быть наконец — конец. Вот тут бы ему и окончиться — самое подходящее место. Именем одного из ведущих убийц того времени. Ульрих, сочувственно принимавший Корнея Ивановича в поисках Мити после того, как он сам и приговорил Митю к расстрелу. Складный и даже литературно-эффектный удался бы конец.
Но рассказ мой обречен на нескладицу. И потому читателю предстоит еще прочитать про бумаги.
Когда, в феврале 38-го года, явились за мною, чтобы, арестовав как «жену», отправить на 8 лет в лагерь, — никто свидетельства о браке не требовал. Квартиру № 4 по Загородному, 11, занимали муж и жена: Матвей Петрович Бронштейн и Лидия Корнеевна Чуковская. Никто, ни друзья, ни домоуправ, в нашем браке не сомневались.
Когда в апреле 38-го конфисковали наше общее — Митино, мое и даже Люшино имущество, — погромщики справку о бракосочетании тоже не требовали.
Во всех своих обращениях к властям я писала: «Мой муж, Матвей Петрович Бронштейн…»
Когда же, после XX съезда, я решила добиваться авторских прав на Митины труды, чтобы иметь возможность организовывать и контролировать их переиздание, — выяснилось, что я — никто, лицо постороннее, и мне надлежит доказать наш брак по суду.
(Я была замужем дважды и оба раза брак не регистрировала. В те древние времена незарегистрированные браки были по закону приравнены к зарегистрированным. Ни я, ни Цезарь Самойлович, ни Матвей Петрович никакой потребности отметиться в какой-то конторе не испытывали. Да и нужды в этом не было. Но в 1944 году в брачном законодательстве возникли перемены. Требовалась регистрация. И чтобы получить право охранять труды Бронштейна, мне пришлось оформить наш брак уже тогда, когда Мити не было в живых. Брак с мертвым. Оформить по суду.)