давил, слишком старался, слишком любил, пока все не рухнуло. Но почему сейчас? Когда у него почти не осталось сил и так хотелось простого тихого тепла. Почему сейчас? Это же слишком жестоко. Он повернулся на другой бок и почувствовал, как Фериде тихонько поправила на нем тонкое покрывало, он притих и не шевелился, ему не хотелось портить ей настроение своим стариковским нытьем, пусть лучше подумает, что он спит. Она поправила подушку и отошла, а потом вдруг быстро вернулась и поцеловала его, легко коснулась губами где-то у виска. И убежала быстро-быстро. А у него вдруг забилось сердце, тоже быстро-быстро, и так, как она говорила: гюм-гюм. Он обернулся — она все еще стояла на крыльце. Он сел на кровати, а она подошла к нему.
— Нет спать? — спросила она. — Не пришел сон?
— Нет. — Он покачал головой. — Не спится.
И она села рядом, а он вдруг заговорил, и как она тогда, в ту ночь, рассказала ему всю свою жизнь, так и он теперь рассказал ей всю свою. О том, какой была его мама, и как он остался как будто с бабкой, но на самом деле совсем один, и, получается, так и дожил до этих лет совсем один. Хотя у него была семья, и дети, и внуки, но по сути он был совсем один. Он рассказал, как сбежал из дома, а потом убежал от злого мужа Фаины, который чуть не убил его, рассказал о добрых людях, которых дарила ему жизнь, и ее нельзя было гневить, ведь добрых людей она дарила ему много и щедро, он рассказал, как радовался своим маленьким детям, про Петеньку в цигейковой шубке, про тот снегопад, и как он держал его на руках под фонарем. Про то, как он отстаивал честь своей семьи, а потом несколько раз спасал шкуру своего тестя, который его ненавидел, и строил козни, и делал гадости, но он вытаскивал его из проблем и бед, потому что так было правильно, потому что это было тоже ради семьи. Про то, что и ему самому много раз помогали. И тот Максим Зосимов с конверта Фаины, который устроил его курьером в министерство, а потом много лет помогал, направлял и подсказывал, и много других людей. Так много было в его жизни разных людей. Ему казалось, он разбирался в людях, но он точно знал, что часто они маскируют свои самые скверные черты за чем-то благородным, он не любил, когда ему врали, и за версту чувствовал ложь… Он чувствовал ложь. Он вздохнул.
— Николай — тсарь, — тихо сказала она.
Он грустно кивнул. На сад спустились лунные тени, а листья на деревьях как будто серебрились.
— Все хорошо, — сказала она и взяла его за руку.
— Да, — кивнул он. — Я здоровый и богатый.
— Нет, — вдруг засмеялась она. — Ты нет богатый. Деньги — не богатый. Я — богатый! Смотри — море, этот мой море, я богатый! Сад — мой сад! Я богатый! Там горы — мои горы! Звезды в небо — мои звезды! Я богатый! У мне дом, сыны, гость в доме — я такой есть богатый. Деньги — не богатый. Богатый не там, где деньги, нет.
Она улыбнулась, и он тоже улыбнулся.
— Значит, я не богатый, — вздохнул он. — Так и есть, я старый, больной и бедный.
И вдруг ему стало так жалко себя, что он заплакал. Он не хотел плакать, он не плакал всю жизнь, никогда не плакал с той самой ночи на кладбище, ну почему же тут он плакал? И слезы лились ручьем, и она опять бросилась их вытирать, и прижала к себе его голову, а потом стала его целовать, ловила губами слезы, целовала его мокрое лицо и вдруг заплакала сама, и тогда он обнял ее и прижал к себе, и они плакали долго-долго, пока слез не осталось больше. Тогда она вытерла лицо и сказала:
— Мы очень молодой с тобой. Фериде молодой, Николай-тсарь молодой. Старый человек не плачет, нет слез. Так говорят. Старик — не плачет, нет слез, все высохли. А у нас — смотри, сколько слез мы плакали. Ай, мы какие молодой, смотри, Николай-тсарь. Сколько слез лили!
Она засмеялась. И он засмеялся. И теперь они уже смеялись и не могли остановиться, а когда наконец отсмеялись, она вдруг замолчала, посмотрела на него пристально и спросила:
— У тебя есть…
Он весь сжался. Он испугался, что она спросит «жена», потому что тогда ему пришлось бы ей соврать, а он не хотел ей врать. Но она спросила:
— Любовь? Там, дома? Есть у тебя любовь? Ашк?
И он честно сказал ей:
— Нет.
Врать не пришлось. А она просияла, поправила платок и стала тихонько петь, но на этот раз не в небо, а только им двоим. Что-то красивое и нежное. Он как будто узнал эту песню, потому что она тут же откликнулась у него внутри, как будто зазвучала где-то в голове и в сердце, а Фериде поднялась, и сняла туфли, и стала петь громче, а руки у нее стали танцевать, поднялись к небу, повели ее под деревья, и она танцевала, кружилась, и тут он точно понял, что умер, потому что это уже наверняка был рай. То ли во всем виноваты были тени в этом саду, то ли свет от луны так падал, но он вдруг увидел, что она вовсе не старая, его Фериде, а она вдруг скинула платье, и тут он поднялся из своих подушек и не мог поверить глазам — она не была дряхлой и не была толстой и неповоротливой, она была юной и гибкой, как лоза, у нее была талия, и тонкая шея, и грудь, и бедра, он видел все-все под тонкой рубашкой — больше ничего на ней не было, — а она все танцевала и танцевала, и музыка в ушах у него вдруг заиграла так громко, а может, это была и не музыка, а сердце, которое стучало: гюм-гюм. «Только танцуй, — повторял он ей про себя, — пожалуйста, только танцуй». И тут упал у нее с головы платок, и он увидел, что у нее коса — толстая, как у девушки, длинная, почти до пояса. Он подумал, она испугается, перестанет танцевать, и тогда у него остановится сердце, он молился, чтобы она не перестала, и она не остановилась, она танцевала. Босиком, по земле, маленькие белые ступни мелькали, как рыбки в море, руки летели, как птицы в небе. Вдруг