Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Набоков, прочитавший этот отрывок, будет поражен той "изнанкой", которая просвечивает сквозь мерцающую поверхность гоголевской прозы. Здесь — своя "цепная реакция" сравнений, расщепляющая внешнюю форму и рождающая маленький сюжетный взрыв: "Сложный маневр, который выполняет эта фраза для того, чтобы из крепкой головы Собакевича вышел деревенский музыкант, имеет три стадии: сравнение головы с особой разновидностью тыквы, превращение этой тыквы в особый вид балалайки и, наконец, вручение этой балалайки деревенскому молодцу, который, сидя на бревне и скрестив ноги (в новеньких сапогах), принимается тихонько на ней наигрывать, облепленный предвечерней мошкарой и деревенскими девушками".
И ведь правда — даже не названные Гоголем начищенные сапоги блестят на ногах "ухватистого" балалаечника! Картина, всплывающая в читательском воображении, — уже не сводится к сумме слов и эпитетов.
Метафора, вытеснившая (пусть на мгновение) "реальный" мир, давшая возможность разглядеть за его "материей" совсем иную подкладку (как за пестрой занавеской может находиться причудливое существо). Любовь к мелочам, которая высвечивает разнообразные "кусочки" мира, но не мир как таковой. За мелочами перестаешь ощущать реальные пропорции. Если мир Гоголя — этот "кусочный" мир, то он — не отражение живой жизни, он — сложная склейка из разнородных кусочков, и склейка ожившая.
Но согласившись, что Россия Гоголя — вовсе не реальная Россия, эмигранты, тем не менее, готовы были признать и реальность этого "инфернального" Гоголя. Мир Гоголя — это все-таки человеческий мир.
"Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля, — внушает читателям Владимир Набоков, — соответствуют разрывам в ткани самой жизни. Что-то очень дурно устроено в мире, а люди — просто тихо помешанные, они стремятся к цели, которая кажется им очень важной, в то время как абсурдно-логическая сила удерживает их за никому не нужными занятиями — вот истинная "идея" повести. В мире тщеты, тщетного смирения и тщетного господства высшая степень того, чего могут достичь страсть, желание, творческий импульс — это новая шинель, перед которой преклонят колени и портные и заказчики. Я не говорю о нравственной позиции или нравственном поучении. В таком мире не может быть нравственного поучения, потому что там нет ни учеников, ни учителей; мир этот есть, и он исключает все, что может его разрушить, поэтому всякое усовершенствование, всякая борьба, всякая нравственная цель или усилие ее достичь так же немыслимы, как изменение звездной орбиты. Это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного. Но по прочтении Гоголя глаза могут гого-лизироваться, и человеку порой удается видеть обрывки его мира в самых неожиданных местах. Я объехал множество стран, и нечто вроде шинели Акакия Акакиевича было страстной мечтой того или иного случайного знакомого, который никогда и не слышал о Гоголе".
Эта реплика известного прозаика-виртуоза становится еще более значимой, если вспомнить слова о его собственном творчестве, брошенные некогда критиком, невероятно восприимчивым ко всякого рода "нюансам"*: "Если русская литература вышла из "Шинели", то В. Сирин вышел из "Носа"…"
* * *Гоголь был увиден эмигрантами именно такими глазами не без оснований. Они слишком остро почувствовали изнанку мироздания, когда за краткий срок лишились отечества, родных и близких, вообще твердой почвы под ногами. Удивительно ли, что Константин Мочульский, не просто "критик", но и филолог не без "академической" жилки, о Гоголе говорит, живописуя его мир в таких образах:
* Георгием Адамовичем.
"Под знаком "непонимания" проходит все творчество Гоголя. Его прием: взять самую что ни на есть осмысленную, упорядоченную "картину" действительности, во всем мелочном правдоподобии быта, незаметно нажать на нее и рассказать, какая "чепуха" вдруг получилась. Нарушены взаимоотношения частей, скривились линии, пошатнулись дома, деталь выросла горой, горы сплющились; перепутались планы, перспективы, люди и вещи. И над всей этой неразберихой дьявол зажигает свой фонарь, чтоб все настоящее казалось сном, а сон — действительностью.
Мир Гоголя — маленький кружок, пятно света от дьявольского фонаря. Кругом мрак, из которого в кружок врываются призраки, шарахаются, как летучие мыши, и неуклюже исчезают. Микроскопический мирок Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, где слово "гусак" глядит каким-то страшным роком, мирок старосветских помещиков, где ту же роль бессмысленной судьбы играет кошка, мир Акакия Акакиевича — с шинелью, город в "Мертвых душах", где Чичиков вырастает до Наполеона. Незначительное — важно, важное — ничтожно. Плотная и гладкая поверхность жизни становится прозрачной и невесомой: под мнимой разумностью царит бессмыслица, под порядком — хаос".
И, разумеется, Гоголь не случайно вошел в глубину зрительного нерва русских писателей, которые ощутили силу собственного творчества именно за рубежом. ".В. Сирин вышел из "Носа"… " — Позже Адамович прибавит к этой характеристике, что главная тема Набокова-Сирина — тема смерти. Именно ее обличье различимо за кукольным миром Набокова, за его героями-манекенами.
Но тот же самый "инфернальный" мир нет-нет да и мелькнет за кружением фраз другого молодого прозаика русского зарубежья — уже упомянутого Гайто Газданова. В романе "Ночные дороги" его герой, живший в верхнем этаже, выходит ночью на крышу, потом пытается вернуться, не заметив, что начал спускаться с совсем другой стороны. Он не может нащупать ногой спасительного выступа у стены, изумлен, опускается ниже, еще ниже…
"Когда край крыши был на уровне моих глаз, я вытянул носки ног; но пола под ними не было. Это меня удивило, я опустился ниже, потом, наконец, повис на вытянутых руках, держась пальцами за черепицу, но пола опять не достал. Тогда я повернул с усилием голову вбок и посмотрел вниз: очень далеко, в страшной, как мне показалось, глубине тускло горел фонарь над мостовой; а я висел над задней, глухой и совешенно ровной стеной дома, над шестиэтажной пропастью".
Здесь за образом ночного Парижа становится различима всепоглощающая мировая бездна, словно задрапированная этим тихим и все же навязчиво тусклым светом фонаря. Не гоголевским ли в своей сути?
Фонарь у Гоголя — не "предмет". Это особое существо, тихое и — фантастическое. В отрывке "Учитель" из незаконченной "малороссийской" повести "Страшный кабан" его странный свет только-только начинает отливать колдовскими "полутонами":
"Трескотня и разноголосица, прерываемые взвизгиваньем и бранью, раздавались по мирным закоулкам села Мандрык. А как почтеннейшие обитательницы его имели похвальную привычку помогать своему языку руками, то по улицам то и дело, что находили кумушек, уцепившихся так плотно друг за друга, как подлипало цепляется за счастливца, как скряга за свой боковой карман, когда улица уходит в глушь и одинокий фонарь отливает потухающий свет свой на палевые стены уснувшего города".
В "Невском проспекте" этот свет явно исходит из "подземных глубин": ".он отдалился на дальнее расстояние, беспечно глядел по сторонам и рассматривал вывески, а между тем не упускал из виду ни одного шага незнакомки. Проходящие реже начали мелькать, улица становилась тише; красавица оглянулась, и ему показалось, как будто легкая улыбка сверкнула на губах ее. Он весь задрожал и не верил своим глазам. Нет, это фонарь обманчивым светом своим выразил на лице ее подобие улыбки, нет, это собственные мечты смеются над ним. Но дыхание занялось в его груди, всё в нем обратилось в неопределенный трепет, все чувства его горели и всё перед ним скинулось каким-то туманом. Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, каза-
лось, на самой реснице его глаз. И всё это произвел один взгляд, один поворот хорошенькой головки".
Поворот головки или завлекающий, "обманчивый" свет фонаря? В черновых отрывках к ненаписанным произведениям трепетный и мутный свет окрашивается совсем в зловещие тона:
"Было далеко за полночь. Один фонарь только озарял капризно улицу и бросал какой-то страшный блеск на каменные домы и оставлял во мраке деревянные, которые из серых превращались совершенно в черные".
Фонарь у Гоголя, то оживающий, то умирающий. От него падает на гоголевскую прозу самый чудовищный блик:
"Фонарь умирал в одной из дальних линий Васильевского острова."
В этом дрожании фонарного пламени преображается мир. За внешностью, "реальностью" — в колебаниях мутноватого света — начинаешь различать мрачно-фантастическую изнанку. Да, фонари зажигались вручную, прогорали, гасли. Но два слова: "Фонарь умирал…"- заставляют увидеть воочию это длинноногое и все еще живое существо. Пока оно дает свое трепетное пламя, — оно живо. Но тусклый свет, исходящий из этого создания, порождает из себя мучительный мирок — человека, застывшего у окна, женское платье, там, за стеклом, — и.
- Журнал Наш Современник 2008 #8 - Журнал Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №9 (2003) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Живой Журнал. Публикации 2008 - Владимир Сергеевич Березин - Публицистика / Периодические издания
- Мишель Платини. Голый футбол - Мишель Платини - Публицистика
- Эпоха и Я. Хроники хулигана - Отар Кушанашвили - Публицистика