Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой смысл гадать? Она не может вернуться такой, как прежде, в ней теперь тоже другая кровь. Она может вернуться лишь в унижений, а за унижение отплатит ему тем, что дерево не станет Деревом, забор — Забором, звезда — Звездой. Быть может, лишь на миг станет, в самый первый миг… Нет, его нельзя спасти ее возвращением…
Гай обратился к книгам. Прежде он читал очень много, но затем работа почти не оставила ему свободного времени. Читать же на ходу он не умел. В нем с детства воспитали уважение к книге, странному чуду, куда более загадочному и невероятному, чем все чудеса, порожденные формулой Эйнштейна.
В комнате Рены он обнаружил груду неразрезанных журналов и груду книг, прочитанных, судя по неопрятно загнутым страницам. Тут были и знакомые ему авторы, и новые, имена, звучавшие так непривычно и странно, что трудно было поверить в их значительность. Он начал читать запойно, но бросал, как правило, на середине, ибо не находил утоления. Он убедился, что за последнее время все научились писать, плохой прозы почти не было, а совсем плохой — так и подавно. Средний уровень «низания слов» чрезвычайно вырос, все прозаики обладали если не фразой, то хотя бы интонацией, дающей иллюзию фразы, все обладали каким-нибудь фокусом, позволяющим отличаться от других пишущих, но читать стало нечего. Взволнованное, горькое, сладкое изображение жизни и человеческих страстей подменялось каким-то глумливо-обаятельным, въедливым описательством, за которым пустота. Что ни попадает в поле зрения нынешнего писателя, будь то пепельница или цветок, описывается с микроскопической дотошностью и одуряющей скрупулезностью. И Марсель Пруст умел подробнейше описать какой-нибудь боярышник или печенье, но он делал это не ради боярышника и печенья, ради героя-рассказчика, в котором происходило чудо рождения памяти. Пруст глубоко человечен, нынешний писатель бесчеловечен. Он угостит тебя боярышником, так сказать, в чистом виде, это будет не знак какой-то высшей жизни, а боярышник сам по себе, просто боярышник, черт бы его побрал! И ведь не можешь смириться с этим, все ищешь второй, главный смысл в бездушном мелькании материальных подробностей, все хочешь прижаться своей болью к мнимости образной значительности и находишь только пустоту. Холодную сверкающую пустоту…
Он бросил читать. Теперь его дни заполнились страхом смерти. Почему дни? Ночью страх смерти был сильнее. Особенно когда гасишь свет и притворяешься, что слипающиеся глаза, неверный жест руки, не сразу нащупывающий выключатель, зевота, сменяющаяся мерным дыханием, гарантируют тебе мгновенный глубокий сон. Но сон исчезал, едва в мозг проникало сознание непроглядной темноты. Ужас сжимал сердце, Гай вскакивал, садился на кровати и тихо-тихо стонал. Медленно прорезался контур окна, намечались бледные плоскости стекол, затем возникало то, что за окнами. Ужас отступал, начиналась печаль. Она не отпускала до рассвета, потом он засыпал, чаще всего сидя.
Прежде страх смерти был ему начисто чужд. Он так серьезно и глубоко жил, что у него не хватало душевного времени на боязнь смерти. Но это, кажется, общее правило: плохо живущие люди куда больше боятся смерти, чем люди, живущие полно, радостно, счастливо. Теперь уже у него была особая причина бояться скорого конца: надо было прожить так долго, чтобы сменилась кровь, обновились клетки, чтобы иным стал весь организм, весь психический аппарат, до конца изжилось все сегодняшнее, недоброе, тогда он сможет опять быть с Реной. Пусть они соединятся вновь совсем старыми, видит Бог, его мало волнует физическая близость. Но старики не живут долго, на то они и старики, и ужасно, что так короток будет их новый век. Ужасно ли? А если у них окажется всего один день, один-единственный день, но их, их, только их до самого конца, разве это не достаточно? Ведь за день можно сказать все слова, выплакать все слезы, надышаться всласть близостью родного существа. А тогда, пожалуйста, забирайте в утиль мешок с костями. Все сбылось, жизнь состоялась.
Но тут в нем пробуждалась жадность. Ему мало было одного дня с Реной, мало года, десятилетия и вечности мало…
…Незаметно — когда человеку плохо, все происходит незаметно, — подошла осень, холодная, ветреная, с белой сухой крупой, обметывающей по утрам подножки домов. И огромное сооружение на Центральной площади, до поры прикрытое брезентом, было обметано крупой, сиротливое и какое-то жалкое в своей бессмысленной громоздкости. Открытие памятника «Благодетелю человечества» до сих пор не состоялось. Гай оттягивал торжественную церемонию под разными предлогами. Знакомым он шутливо говорил, что хочет отодвинуть тот счастливый миг, когда все столичные голуби, жирные, неповоротливые и нахальные, будут садиться ему на голову, громадную, как пивная бочка, из чистого золота, в бриллиантовом венке.
На самом деле ему тяжело было глядеть в глаза толпе: громадную площадь предстояло запрудить представителями всех народов, населяющих земной шар. Им владела злая детская обида на людей. Он понимал, что это глупо, негуманно, грешно, но ничего не мог с собой поделать. Он смотрел на людей, заполняющих улицы, штурмующих автобусы и троллейбусы, ныряющих в темные зевы метро и подземных переходов, толкающихся, ссорящихся, смеющихся, иногда беспечных и веселых, чаще озабоченных, сумрачных, усталых, и думал: «Неужели вся эта толпа, наделенная такой громадной энергией, не может мне помочь? Ведь нет человека, которому мое открытие было бы безразлично. Но хоть бы один побеспокоился обо мне. Если я даже заору во все горло: „Мне плохо! Люди, спасите!“ — никто не сможет помочь. Беда не в отсутствии желания, а в невозможности оказать помощь. Твоя болезнь неизлечима, и нечего злиться на людей, они не виноваты перед тобой…»
А затем произошло маленькое событие, не событие даже — просто было сказано несколько слов, вмиг исторгших его из злобной прострации, вернувших к жизни, нежности и слезам. А сказала-то нянька всего только:
— Отнес бы ей шубу, поди, холодно.
Боже мой, как это немудрено звучит: «Ей холодно!..» Ее тоненьким косточкам холодно, по ее желтоватой, гладкой, как у ребенка, тонкой коже рассыпаются пупырышки, у нее мерзнут колени и те самые нежные места под коленями. Она ежится и поднимает воротничок плаща, в котором ушла из дому, она защищает грудь и шею шарфом, но ей все равно холодно. Ветер продувает насквозь, снежная белая крупа сыплется за шиворот, студит ее, медленными талыми струйками бежит по спине. Она ушла, не подумав о том, что ей будет холодно, а может, она и сама не ждала, что разлука их затянется до холодов. Нет, она знала, что уходит совсем, но из деликатности не хотела обставлять свой уход грубо материальными предметами. Наверное, когда стало холодно, она подумала, что он вспомнит о ней и защитит от холода, но он в свинском своем эгоизме, в самовлюбленной возне с собственными страданиями и не шелохнулся. Старая, выжившая из ума нянька и та вспомнила о человеке, которому холодно.
И вот эта чушь, этот не бог весть какой холод ранней осени снял с Рены покров нереальности, вернул в самое себя, она стала просто человеком, живым, ущербным, которому может быть и холодно, и знобко, и неприютно, который дрогнет на ветру, дует на замерзшие пальцы, спешит в теплую комнату. Гай вдруг совсем иначе представил себе всю ее жизнь без него: ежедневные маленькие заботы, необходимость готовить еду, куда-то звонить, с кем-то видеться, устраивать свои дела. Она ему рисовалась в солнечно-мистическом озарении Беатриче, а у нее была обычная хлопотливая жизнь среднего человека, без особых удобств и поблажек. Она не нуждалась, ей было на что жить, но, конечно, о другой шубе нечего и думать. Он должен сделать так, чтобы ей стало тепло, не осложняя этого никакими объяснениями, просто передать ей шубу из легкого, мягкого, красивого меха, и меховую шапочку, и замшевые сапожки на меху. Вот и все.
И тут в нем произошла вспышка энергии, напоминавшая в миниатюре его прежнее сокрушительное движение к цели, — нечто вроде атомного взрыва в условиях физического кабинета начальной школы. Он с молниеносной быстротой, не дав никому ни единого козыря в руки, вызнал все обстоятельства жизни Рены, ее адрес, ее распорядок дня и даже то, что сегодня вечером она будет в ресторане «Континенталь».
Он думал отвезти вещи на другое утро, но к вечеру температура упала ниже нуля, и пошел настоящий, крупный, хлопчатый снег, непроглядно завесивший окна, и он понял, что нельзя откладывать, ей будет очень холодно, когда она выйдет из ресторана.
Быстро и ловко сложив и запаковав вещи — получился продолговатый, красивый сверток, — он оделся, вызвал машину и поехал в «Континенталь».
Он не бывал в этом новом, недавно открывшемся кабаке у подножия телевизионной башни. Построенный сплошь из стекла, «Континенталь» напоминал гигантский аквариум. Сквозь полупрозрачные шторы пробивался молочный свет, и по нему плавно перемещались зеленые, красные, бурые пятна, казалось, рыбы плавают в молоке. Кабак уже завоевал популярность, двери осаждала толпа. В основном молодые люди в вельветовых и замшевых куртках. Ресторан находился между кварталом искусств, где обитали художники, и университетом, видимо, больше тяготея к первому. «Хотя теперешних студентов не отличишь от художественной богемы», — подумал Гай. Хорош он здесь будет в вечернем костюме! Вход в ресторан загораживала массивная фигура служителя в тужурке с золотым кантом и форменной фуражке, похожего скорее на вышибалу, нежели на добропорядочного швейцара. Тяжелая лобовая кость надвинулась на глаза и короткое переносье раздавленного носа. Бывший боксер, что ли? Пытавшихся проникнуть в ресторан он останавливал грубо: «Не видишь, полно?»
- Северный свет - Арчибальд Кронин - Современная проза
- И пусть вращается прекрасный мир - Колум Маккэнн - Современная проза
- Грета за стеной - Анастасия Соболевская - Современная проза
- Знаменитость - Дмитрий Тростников - Современная проза
- Улыбка у подножия лестницы - Генри Миллер - Современная проза