вертикально разделен пополам: одна сторона черная, другая – белая. Только на указательных пальцах глазки остались одноцветными.
Я завороженно подался вперед.
Белый выгнул кисти, сложил из пальцев две звериные морды, направленные друг к другу и начал разыгрывать между ними общение. Две мордочки то приближались друг к другу, открывали «рты», то вместе, то по очереди, расходились, одна то нежно терлась об другую, то руки прикусывали друг друга за пальцы, словно у них была страстная, полная ссор и примирений любовь.
Глазки теперь проступили на костяшках. Они плясали прямо у моего лица. Мне показалось, что этот танец как-то подчиняется заунывному бормотанию старухи, но ритм ускользал. Внезапно Белый развел руки в стороны, провернул локти: две морды вдруг уставились прямо на меня, их пасти хищно приоткрылись. Я увидел на подушечках крошечные, загнутые вовнутрь зубы, невнятно ойкнул.
Морды ринулись вперед – я даже не успел отпрянуть – и впились мне в глазницы. Мир закрутился: старуха, огонь, чернота, изуродованное лицо, котелок, мой цилиндр, снова огонь, и все.
Я смотрю на Пифу. Она сидит напротив меня, продолжая протяжно бормотать слова. Голос то поднимается до писка, то становился низким и еле-слышным. Я повернул голову: справа, скрестив ноги в черных брюках, сижу я сам. Смытый цилиндр лежит рядом.
Огонь бликует на остром выступе оголенного хряща там, где должен был быть нос. Моя левая щека кажется обожженной в неровном свете костра, хотя я знаю, что там просто сквозная прореха. Я вытягиваю руку перед собой – она снежно-белая, кожа без морщинок. Мне кажется, что я ощущаю потоки воздуха вокруг огня.
Черный я не двигаюсь, не смотрю на себя. Я хочу узнать, что случилось с моими глазами.
– Пушкин? – окликаю его.
Он не двигается.
– Ты жив? – я хочу тронуть его за плечо, но Пифа вдруг протягивает свою поварешку через огонь и отталкивает мою руку. Поварешка обуглена на конце, но на моей безупречной коже не остается следов:
– Не тронь, – говорит.
– Что со мной?
Она закидывает в котелок горсть черно-белых шариков. Во мне шевелится беспокойство.
– Теперь так навсегда?
Старуха смотрит на меня и укоризненно качает головой:
– Какой же ты зашуганный. Невротик. Знала я одного такого. Только он был котом. Я его тоже иногда занимала, чтоб куда-нибудь прогуляться. Так он нет бы трахался с соседом или там телек смотрел, – нет! Он стихи писал. В моем теле, моими руками, на моих обоях, представляешь?! Тяжко ему жилось со мной, что ли?
Она дернула плечами, будто этот вопрос действительно беспокоил ее.
– Но почему я все еще помню… про себя? Если мы поменялись, почему я – еще я?
– А Господь его знает, – отмахнулась старуха. Это интересовало ее меньше, чем склонности ее кота, но она все же начала объяснять:
– Ну слышал, вон, говорят: глаза, мол, зеркало души?
– Да.
– Ну а вот физики, я слышала в одной передаче, говорят, что на зеркале остаются отпечатки всех, кто в него хоть раз смотрелся. Где-то там на малярном уровне. Вот вы посмотрелись друг другу в глаза и отпечатались. А теперь ты просто не все отпечатки сразу, а один. Твой.
Выходило, что я – это все еще не я, но ощущаю себя как я.
– То есть наши души не менялись местами?
Старуха сухо закашлялась, кашель быстро превратился в отрывистые смешки.
– Как будто она у тебя есть. Эй! – она окликнула черного меня. Голова повернулась к ней. Я все еще не мог рассмотреть, что стало с моими глазами. – Ты спросил, меняются ли души местами, запомни это. Потом помучаешься, какой ты дурак.
Пифа снова рассмеялась, расправила юбки, кряхтя, поднялась, заглянула в котел и начала деревянной ложкой вынимать из него какую-то красноватую пузыристую пену:
– Это чтобы дешевых восторгов поменьше. Сейчас нюни всякие про лобызанья рук и очи ланей не идут. Нужна порнография! – она взмахнула ложкой и хлестнула ей что-то в воздухе на уровне пояса. – Эстетическая, разумеется. Поэтому немного лучше оставить… Ложка задела проволоку, котел качнулся, и пена выплеснулась через край вместе с варевом.
– Ай-яй-яй. Нехорошо! – закудахтала Пифа, и мне вдруг показалось, что она толкнула котел нарочно.
Она черпнула ложкой из котла и какое-то время внимательно всматривалась в жидкость, потом вынесла вердикт:
– Может жестковато выйти. Ну да ладно, сейчас же модно это все, когда души и внутренности наизнанку, а все вместе когда – типа уже высокое искусство. Но ты осторожнее, фильтруй сам. Если что, помни: это все у тебя в голове. Чтоб дряни не полезло всякой. Не хватало нам потом всей страной в чернухе купаться из-за твоих сомнительных фантазий. Это тебе надо запомнить, не ему, – она тронула ложкой черного меня за плечо. Черный я кивнул.
Старуха уселась обратно. Еще раз помешала в котле:
– Немного осталось. Посиди тихо.
Она запела.
Я рассматривал свои руки. Такие красивые, оказывается. Рисунок крошечных бороздок в коже, слегка выступающие вены, чистые гладкие ногти. Захотелось потрогать свое лицо. Нос, ощутимая горбинка на нем; щеки, покрытые жесткой колючей щетиной. Я как будто ощущал их белизну. Поднял руку выше: лоб, волосы. Курчавые, как будто более упругие, чем обычно. Как будто из проволоки скручены.
Я примял волосы, и они тут же восстановили форму. Тогда я нащупал один выбивающийся волосок и дернул его. Волосок натянулся и тренькнул. Это оказалось на удивление больно. Словно лопнуло что-то в ухе.
Я поднес волосок к глазам: черный, вполне обычный. Вытянув руку над огнем, я отпустил волосок, и он упал на угли, забился от жара, скрючился, вспыхнул и исчез. Но я уже не мог оторвать взгляд, потому что смотрел на суставчатую паучью лапу, тянущуюся ко мне из костра. Острый конец торчал наружу, обугленный. Лапа горела. Я пошарил глазами и увидел еще одну, потом еще и еще – обломки разных размеров. То, что я принял за ветки, оказалось ворохом обломков паучьих конечностей. Они трескались в огне, чернели, белели, рассыпались, тянулись во все стороны.
Пифа перестала петь.
– Зачем ты жжешь паучьи лапы? И откуда они?
– Ты принес. Нууу… ты, – она помешала ложкой в воздухе: – Белый, в общем.
Я кивнул и снова посмотрел на свои ладони.
– А почему на них варю? – она повторила мой вопрос и задумалась. – Потому что искусство питается… Нет, это слишком пафосно… – Старуха засуетилась, достала из-за пояса маленький блокнот, огрызок карандаша, что-то нацарапала на листке, вырвала его, сложила в несколько раз, убрала обратно блокнот с карандашом и всунула черному мне сложенный листок в боковой карман плаща. – Вот, прочтешь