А ребёнок прекрасно знал систему запретов, которые ему и в голову не приходило нарушить. Например, нельзя было ходить в носовую часть судна. Откровенно говоря, я не видел никакой опасности в том, чтобы пройтись без сопровождения вдоль лееров по метровой полосе палубе. Но я твердо стоял «на букве» своего «детского устава».
И всё–таки возникали совершенно неожиданные ситуации, которые невозможно было предусмотреть ни какими предварительными запретами. Ситуации, ставившие меня на грань смертельной опасности.
«Лена» шла рейсом из Устья — Кубенского в Москву. Везли большие кипы фанеры. Трюмы стояли открытые. Верхние кипы лежали свободно, не впритык, и между ними образовались причудливые ходы–лабиринты, вполне достаточные для того, чтобы ребёнку через них пролезть. И я, конечно, часами не выходил из этого городка лабиринтов. Меня там не было видно, и взрослые не всегда знали, где я нахожусь.
Однажды я, никем не замеченный, ползал по своим ходам и услышал, что закрывают крышку трюма. Выскочил наверх — крышка уже летела на меня. Она двигалась по маленьким рельсам на подшипниках: огромная, многотонная. Сдвинуть её с места могли бы только шестеро здоровых мужиков, причём, разогнав эту «броню», они уже сами не могли её остановить, пока огромный стальной массив не ударялся о свою «мертвую точку».
Крышка, летела на меня… В запасе я имел несколько секунд, которых, впрочем, было вполне достаточно, чтобы соскочить на палубу, а трюм был носовой. Но вдруг я увидел, что палуба на носу окрашена. Не мог же я прыгнуть прямо на свежую краску (как будто перспектива быть насмерть раздавленным казалась предпочтительнее). Я растерялся и упустил отпущенные мне судьбой секунды.
В этот момент я услышал очень спокойный и тихий голос отца: «Серёжа, ложись». Так же тихо я лёг на фанеру, крышка с грохотом надо мной пролетела, полностью закрыв трюм. Но в темноте я оставался лишь секунды, крышку тут же откатили обратно, отец бросился ко мне…
Позднее он говорил: «Если бы я громко крикнул, чтобы ты ложился, ты бы мог ещё больше растеряться, оцепенеть и тогда конец». Но сколько выдержки и самообладания потребовалось ему, чтобы спокойным, ровным голосом произнести эти слова, которые должны были спасти жизнь сына. Что пережил он за эти не более чем 20 секунд…
Ещё раз я был на волосок от смерти, когда «Лена» тащила плоты, а я с кем–то из взрослых загорал на брёвнах. В плоту была прорезана прямоугольная дыра, возле которой я вертелся и, не знаю уж, отчего потеряв равновесие, кулькнулся в воду. Судно было на ходу, всплывая в том же месте, где упал я уже должен был иметь над головой плот, потому что дыра должна была за пару секунд сместиться. Но я вынырнул мгновенно, ухватившиесь руками за край дыры и даже не успев испугаться.
Страшно стало, когда уже обсыхал на плоту. Я не мог понять каким чудом я остался жив. Вероятнее всего, судно шло довольно медленно, к тому же, упав не с размаха, я погрузился не глубоко, а потому и всплыл мгновенно. Ещё был случай, когда «Лена» стояла у пирса в Белозерске, и мы с отцом плавали вдоль борта на огромной надутой камере. Плавать я не умел, но рядом с отцом чувствовал себя настолько защищённым, что потерял страх и расшалился. Мы полетели в воду, а лёгкая надувная камера резко отскочила в сторону.
«За шею держись, руки не трогай», — спокойно скомандовал отец. На себе он «довёз» меня до берега и облегчённо вздохнул: «Слава Богу, что ты мне в руки не вцепился, а то бы мы камнем пошли на дно — у испуганною ребёнка хватка мёртвая».
Мне было девять лет, когда всё это стало для меня «прошлым», когда я сошёл «на берег», словно бывалый «речной волк». Для девятилетнего ребёнка иметь богатое событиями прошлое — непозволительная роскошь. Но моё детство сложилось именно так. Непозволительно и роскошно.
Где мой белый пистолет
Игрушек у меня на корабле почти не было. Впрочем, память удержала некоторые драгоценные вещицы, вдвойне драгоценные своей немногочисленностью и втройне тем, что были сделаны руками отца.
Одна из них — деревянный пистолет, стрелявший горохом или маленькими камушками, с аккуратной круглой дыркой в стволе, отшлифованный шкуркой — отец всё делал очень тщательно. Никогда ни у кого из пацанов я не видел подобного. Какой–то это был «особый проект», наверное, из отцовского детства.
Ещё был лук со стрелами ровненькими, тоненькими. Лук лежал и каюте, дожидаясь ближайшей пристани. Из пистолета ещё можно было на корме пострелять, но изображать Робин Гуда на судне мне, конечно, никто не позволял.
А самой драгоценной была маленькая деревянная самоходочка и повозился же с ней отец, имея привычку отделывать каждую мелочь.
Раньше всех накрылся пистолет–гороховик. Сначала у него сломался курок, и отец починил его. Потом лопнула рукоятка (не надо было ею орехи колоть), но отец и на этот раз нашёл способ соединить несоединимое. Однако чрезмерно жесткий режим эксплуатации скоро привёл его в полную и окончательную негодность. Лук, очевидно, был просто заброшен, и я ничего не знаю о царевнах–лягушках, подобравших мои стрелы. Что же касается деревянной самоходочки, то я не помню, куда она делась.
Самоходочка была самой бесполезной моей игрушкой. Она требовалась только тогда, когда меня отпускали поплескаться в прибрежных водах, а такое случалось весьма нечасто, далеко не в каждом порту есть возможность купаться. Но драгоценной для меня была сама любовь, с которой отец мастерил игрушку для сына. К тому же самоходочка символизировала нашу с отцом общую любовь к реке, к речным судам. Почему такие вещи исчезают бесследно и беспамятно? Почему сердце щемит от пустяков, словно нет более серьёзных причин для запоздалых сожалений?
Шёл уже, кажется, октябрь, я ходил в школу, проживая у тётушки, и с нетерпением ждал, когда закончится навигация и родители вернутся в Вологду. В ожидании я мастерил для отца маленькую картонную самоходочку, которую усердно раскрасил с двух сторон и закрепил на бумажных ножках, чтобы стояла. Помню, как отец пришёл с рейса. Поужинав, он прилёг на кровать, очень устал. Я подошёл к нему и робко, молча поставил ему на грудь маленькую картонную самоходочку.
Запахи
Очень мне запомнились некоторые корабельные запахи. Иные, казалось, вовсе не за что любить, но я не просто их любил, — они меня завораживали.
В форпике стояли огромные ящики с якорными цепями. Цепи были таковы, что поднять даже одно звено ребёнку, пожалуй, было бы не по силам. Судно вставало на якорь, чугунная рогатина (типа «холла») уходила в таинственную глубину и впивалась в донный грунт. Мне всегда очень хотелось увидеть, как это происходит, как эта нехитрая «холла» так впивается в дно, что способна удержать огромный корабль. И, вообще, какое оно, дно? Оно такое близкое, всегда под нами и всегда невидимо, неисповедимо. Поведение якоря на дне — большая нераскрываемая тайна. И сам якорь даже не потрогать руками, он всегда висит за бортом в своей нише. А цепи с грохотом возвращаются в свои ящики.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});