Собственно, отель не создан для работы. Моя огромная на одного комната – всего лишь спальня. Коричневые обои, ставни на окнах, и свет только где-то в стороне, у кровати. На всю комнату разметнулась, занимая номерное пространство, кровать. На ней мы будем сидеть всем табором (потому что, поужинав, как не поговорить) и обсуждать дела, на ней я всю эту ночь стану писать рабочие документы, потому что свет лишь в стороне над окном и прикрыт шторой и бра у кровати, и нет стола. Отель здесь по всем правилам: место для сна, большая удобная спальня, а то, что мы пытаемся использовать его на свой лад, – наши трудности.
Что мы увидели в Тулузе? Походили по центру, вблизи площади Капитоль. Она сравнительно невелика, с футбольное поле. По одну сторону здание мэрии; в крыле его оперный театр. В нём начинали, говорят, многие известные певцы. В дни нашего первого пребывания здесь выступал с гастролями Марсель Марсо.
Площадь «многоступенчатого» использования. По утрам, когда её покидают ночевавшие здесь автомашины, она недолго пустует. На ней раскидываются торговые лотки, раскрываются тенты и идет торговля: от изделий народного промысла до грошовых книг. В полдень все бесследно исчезает, а к вечеру это снова стойбище машин, за исключением тех вечеров, когда, как и теперь, на площади гуляние. Музыка, пляски в национальных костюмах, и каждый может принять в них участие и двигаться в танце с характерными прыжками. По периметру площади иллюминация, и музыка гремит, а ты один в запертом номере, со странным светом у ложа-кровати строчишь листы документации.
Ох, как хотелось мне тогда взглянуть на праздник загадочного города и пляшущих людей, но нет, некогда, и ты увидишь только утреннюю площадь, когда завтра в последний раз поспешишь к автобусу.
Три дня мы работали, ощущая острый дефицит времени. По согласованному руководством графику мы возвращались в Париж, а многие французские специалисты оставались в Тулузе, и нужно было не только успеть обсудить, но и согласовать протокол, записать в него всё.
Тулуза. Тулуза. Что тогда запомнилось? Центральные улицы и боковые – чрезвычайно узкие, на серых стенах которых надписи: от «Ле Пен – свинья» до «Русские вон из Шербура». Разная молодежь: ступающая чинно с книжками в библиотеку, бесцеремонно целующаяся и обнимающаяся, где возникает минутное желание, коротающая время в кафе, подъезжающая сюда на огромных конях-мотоциклах. И управляющая им девушка-подросток казалась нам смелой амазонкой, когда вырулив на тротуар и сдернув с головы шлем, она идёт в сторону столика кафе.
Рокеры, несущиеся со снятыми глушителями, по узким улицам города. В этих средневековых улочках они смотрятся современными варварами. И кажется, город притаился за бойницами окон и смотрит, разглядывает с осторожностью ворвавшихся новых врагов.
Как они шумом мешали нам. Короткие ночи, когда нужно выспаться и отдохнуть, кончались, когда начинался страшный шум – закрывалось кафе на площади и с ревом отъезжали мотоциклы.
В последний день отличился мсье Сермен. Именно с ним мы конкретно работали по эксперименту «ЭРА». Через час нам уже уезжать, а основные положения подготовлены были только на русском языке. На словах всё согласовано, но нужно было подписывать текст. И Сермен стал записывать перевод. Несколько десятков страниц переводилось ему с листа, а он писал и писал каллиграфически четким почерком, успевая по ходу осмыслить записываемую суть. Документ вроде бы свалился ему на голову в виде увесистого рабочего кирпича. Он записывал быстро, умело, безропотно, хотя нередко поначалу согласование увязало в словесных ухабах. Но так получалось не с Серменом, и за это я благодарен ему.
Блоха, ха-ха-ха
В Париже стало чуточку легче. Всё шло к концу. Подчищали текст. И вот наступило воскресенье. Утро не предвещало ничего особенного. Был самый обычный воскресный день. Мы провели его вместе, и позже вспоминали в деталях.
С утра мы отправились на «блоху». Да, чтобы вы там не говорили, как бы себе не объясняли, однако в Париже вы обязательно попадаете на Блошиный рынок – «блоху». Туда, как в Рим, ведут разные дороги – любопытство, влечение к экзотике, меркантильный интерес, невинное домашнее хвастовство: «Вы знаете, я был на блохе».
Справившись со словарем, мы обратились к консьержке, и она с готовностью ставит крестик на северной окраине плана Парижа. И вот мы в метро короткими перегонами мчимся по линии «Балар-Гретель префектур», затем пересев на «корреспонданс» «Страсбург – Сен-Дени», до конечной станции «Порт Клинанкур».
В воскресный день я был со «старшими товарищами» – Триером и Лёней Горшковым из старой гвардии, тех ещё первых, «божьей милостью», проектантов, что занимали известную торцевую комнату в КБ – «инкубатор» руководящих сил, где совершалось таинство проектирования первого космического корабля.
От метро дорогу уже можно не спрашивать, а нужно просто смешаться с толпой туристов, обнимающихся с бесцеремонностью, словно они в своей спальне, панков с петушиными коками и чернильно-дикими пятнами на обесцвеченных головах. И вот начинаются рундуки, лотки, шапито торгового города в городе. Проходы, лавочки, полные товара, с виду нового, и груды дешевого тряпья. Одежда, обувь, обмундирование, каски, оружие. Мы то свободно идём, то протискиваемся сквозь толпу в местах, где играют в игру типа нашего «трехлистника», что играли после войны инвалиды на базарах. А потом на окраине рынка мы бродим с Лёней среди пустующих антикварных лавок, набитых дворцовой мебелью и неожиданными вещами вроде огромного деревянного пропеллера или якорных цепей. Мы бродим, и Лёня спрашивает на своём не очень совершенном английском:
– Есть ли у вас недорогая декоративная сабля?
Мы то расходимся, то сходимся – я, Лёня Горшков и Триер.
Встречаемся вдруг с медицинской группой, и Ада Ровгатовна Котовская выдает Триеру всё, что она о нём думает, потому что он небрежно ответил на существенный для неё вопрос: что он уже купил? Со мной Триер просто не разговаривает. Таким, как я, новичкам он попросту затыкает рот. В дальнейшем это привело к тому, что мы его игнорировали, и он имел информацию только от своих услужливых «рыб-лоцманов».
Но странное дело, интеллигентный Леня Горшков тратит на него массу дорогого времени, все растолковывает и отвечает на всякий вопрос мягко и уступчиво. И Триер иначе относится к нему, к нам же не иначе, как со словами: «Вы просто, я смотрю, обнаглели…»
Я объяснял себе поведение Горшкова положением за границей, где всё на виду и каждый шаг может стать поводом для последующего обсуждения, в котором арбитром будет Триер. Я ещё не знал, что коридоры власти приглашали Триера наверх, и по возвращении он незаслуженно и молниеносно вознесётся высоко-высоко.
Потом мы отправились в Лувр. В воскресенье в Лувре, как и в других музеях, вход свободный. Велик и наплыв туристов в этот день. Одни прибывают сюда в огромных автобусах, другие своим ходом, нередко с ребенком за спиной. Пространство между крыльями Лувра было в те дни огорожено, там создавал свою пирамиду И. М. Пей, и мы вошли в музей со стороны набережной.
У входа на лестницу дежурный проверял сумки. Что он искал? Фотографировать в залах музея разрешено, выходит, не фотоаппараты. Нельзя, оказывается, вносить, например, пакеты из пластика. Поток посетителей велик, и создается особая атмосфера, губительная для картин. Но мы при входе тогда недоумевали: что же он ищет?
Вошли мы, видно, нестандартно, не так, как намечен осмотр. На первой лестничной площадке стояла бронзовая Виктория. Она была, должно быть, не особенно известна. Крылья ее были устало опущены, и она задумчиво чертила на щите копьем, может, подводя очередной победный итог, подсчитывая цену победы; возможно, это была пиррова победа и нечему было радоваться. Мы поднялись ещё выше и вступили в свой первый зал. Был он высок, выкрашен под потолок в бордовый цвет, стены в полотнах: Давид, Давид, Давид. Мы вошли в зал и уперлись в «Большую одалиску» Энгра, надменно взиравшую на нас со стены.
Потом это стало как бы традицией – входить от усталой, не очень признанной Победы и первым делом встречаться с Большой одалиской Энгра. Картина эта – сравнительно невелика, с оконный проём. Спиною к зрителям, неестественно повернув голову, лежит обнаженная женщина. Она неподвижна, статична, предельно холодна и с равнодушием смотрит на толпу. Сама она остается в прошлом. Ее загадочный кукольный взгляд казался мне глубже выражения Моны Лизы, которая выставлена через несколько залов, неподалеку, а через несколько кварталов вдоль Сен-Дени стояли современные одалиски, ловя взгляды проходящих мужчин: «Уи?», «Ва?»
Не мы, казалось, разглядывали Большую Одалиску, а она нас. Мы будто в фокус попали, где перемешаны время и место, и всё завязалось общим узлом. И Энгр играл в оркестре города Тулузы, потом там же солировал, потом стал учеником Давида.