вмешательство хозяина трактира Якова Моисеевича положило конец нелепой драке. Поэтов растащили в разные стороны, при этом Бурляк не прекращал чертыхаться, а Струев лишь тяжело дышал сквозь стиснутые зубы.
– Вы ответите за это! – Струев почти выплюнул эти слова в лицо Бурляку. – Я подам на вас в суд за клевету!
– Нет, это он ответит! – Бурляк высвободил одну из рук и потряс в воздухе кулаком. – Я докажу! Я смогу! Мерзавцы!
И он громко всхлипнул.
Сразу после этого Муравьев и Струев покинули трактир, а Яков Моисеевич усадил Бурляка обратно за стол и налил ему густого чая.
– Дай еще водки! – буркнул Егор. Но Яков Моисеевич покачал головой и пододвинул стакан с чаем.
– Хватит тебе, друг сердешный, – сурово сказал старик. – Набедокурил уже. До отца дойдет – он тебя на порог не пустит.
Яков Моисеевич был известен тем, что ни за какие рубли не наливал тот стакан, который для посетителя был уже лишним. Поэтому, если кто-то из работяг хотел напиться, но не пропить последнее, то шел всегда в трактир «Моисеича». Несмотря на почтенный возраст, память у старика была отменная, и он прекрасно помнил – у кого и сколько детей по лавкам, у кого бабка при смерти, и у чьей жены рука тяжела – особенно с ухватом.
Подавленный Бурляк сгорбился над чашкой чая, и Феликс Янович почувствовал неуместно-острую жалость к парнишке. Хотя, если взять к примеру того же малахольного Тимоху, который с четырнадцати лет служил почтальоном, то судьба Егора могла показаться завидной. Однако же Феликс Янович знал, как тяжко не обделенному умом человеку тащить ярмо той жизни, к которой он не предназначен. Егору Бурляку едва минуло двадцать, но уже было очевидно, что служба приказчика, как и любое дело по торговой части – не его стезя. Он с детства был мечтательным задумчивым парнишкой, который таскал у почтенной публики журналы для старшей подружки Глаши и для себя. Отец не раз драл его за это, но в книжном деле юный Бурляк проявлял особенное упрямство. Впрочем, увлечение так никуда его и не вывело. В отличие от Аглаи Афанасьевны, он оставался в полной зависимости от отца, который не давал сыну возможности искать иной жизни.
Феликс Янович подумал, что, вероятно, Бурляк сам даже верит, что написал это злополучное стихотворение. Для него, сентиментального неудачника, Муравьев олицетворял не просто мечту об иной жизни, а еще и мечту о всех радостях мира. Включая брак с любимой женщиной. Внезапно начальник почты подумал, что сейчас парнишке грозят во истину серьезные неприятности – если Струев исполнит свою угрозу и пойдет в суд. Движимый жалостью Колбовский стремительно поднялся на ноги и вышел на улицу, устремившись за ушедшими поэтами.
Половой, который уже направлялся к столу с миской горячего супа, только растерянно захлопал глазами.
*
Выбежав из трактира, Колбовский начала озираться по сторонам. Довольно быстро он заметил две фигуры, удаляющиеся в сторону реки. Не самый лучший выбор в такую погоду.
Феликс Янович поспешил за ними. Из-за встречного ветра и хлюпанья луж под ногами, они, очевидно, не слышали его приближения, продолжая разговаривать между собой. До Колбовского донесся надломленный голос Муравьева.
– Сколько можно?! Сколько они еще будут мучить меня?!
Струев что-то прошептал в ответ, но Муравьев лишь махнул рукой.
– Бесполезно! Нет-нет, это все бесполезно! Ненавижу суды! Почему я должен что-то доказывать?! Не хочу! Хватит.
– Но нельзя этого так оставлять! – кипятился Струев.
– Не знаю… Может быть, – Муравьев сник и остановился. – Это так гадко, так унизительно! Я так устал от этого!
Сейчас, мокрый и поникший, он, действительно, напоминал обиженного мальчишку, которого выгнали с праздника. Колбовский сделал еще шаг вперед, и Струев резко обернулся.
– Что вам нужно? – хмуро спросил он, смахивая каплю с кончика розового от холода носа.
Муравьев лишь молча смерил почтальона взглядом, в котором читалась какая-то невыразимая усталость.
– Я хотел попросить вас отнестись снисходительно к ситуации с поклепом Егора Бурляка, – Колбовский решил говорить прямо, поскольку холод не располагал к долгим вступлениям. – Прекрасно понимаю и даже разделяю ваше негодование. Но, понимаете, Егор Мартынович – обделенный судьбой человек…
– Я тоже не баловень судьбы! – внезапно резко сказал Муравьев. – Хотя, возможно, кажусь таким!
– Понимаю, – кивнул Колбовский. – Но тогда тем более, вы должны хорошо понимать тех, кому повезло меньше чем вам. Тех, кому так и не удалось найти в себе сил, чтобы побороться с обстоятельствами.
– Это не оправдание для клеветы! – возмущенно выкрикнул Струев.
– Я не оправдываю его, – откликнулся Феликс Янович. – Но вам в жизни повезло больше, чем ему. И вы можете позволить себе великодушие. В конце концов, уверен, что его поступок не повлечет для вас никаких сложностей. А вот ваш ответ может сломать юноше жизнь.
Струев гневно хотел что-то ответить, но Муравьев жестом остановил его.
– Отчасти вы правы, – медленно сказала он. – Мне повезло больше. Я обязан быть щедрым и великодушным. Я стараюсь. Но, знаете, люди это не ценят. Они все время ищут, за что бы зацепить тебя. Чем бы уколоть. Что бы такое откопать в твоем прошлом, чтобы выставить на посмешище. И в какой-то момент ты думаешь… а для кого быть щедрым? Кого щадить? Почему я должен быть благородным, когда никто не был благородным со мной?
Он говорил уже, не глядя на Колбовского. Белое влажное лицо Муравьева стало похоже на мятый лист бумаги, где проступали скрытые письмена. Феликс Янович жадно всматривался в него. Но поэт быстро опомнился и оборвал себя.
– Не знаю, – пробормотал он, отводя взгляд. – Я ничего не решил пока….Но это так.. несправедливо!
– Пойдемте домой! – воскликнул Струев, подхватывая патрона под руку.
Бросив раздраженный взгляд на Колбовского, он удалился, уводя с собой обмякшего и вялого Мураьева. Сейчас поэт меньше всего походил на того блестящего и улыбчивого щеголя, которым его привыкла видеть коломенская публика. Сердце Колбовского снова больно резануло – любая несправедливость была настолько невыносима для него, что мешала дышать. Он снова вспомнил, как юнцом пытался биться в ворота с надписью «Закон», чтобы получить эту самую справедливость – сначала для отца, потом для Машеньки… Теперь Егор Бурляк, который стал причиной несправедливой обиды для поэта, вызывал у Колбовского уже не жалость, а гнев. Но было во всем этом одно утешительное – теперь Феликс Янович был уже полностью спокоен за судьбу Аглаи Афанасьевны. Она оказалась права, а он ошибался. А значит – все будет хорошо…
Все будет хорошо – шептал Колбовский в суровое лицо Николая Угодника, обитающего в углу его гостиной. Икона висела здесь, когда он только снял флигель. И, подумав, Колбовский, не стал ее снимать. Во-первых, Святого Николу очень почитала Аглая. А во-вторых иногда он оказывался единственным собеседником, с которым можно было поделиться своими мыслями. Вот