Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илья Бояшов
«Танкист, или „Белый тигр“»
«Лимбус Пресс», Санкт-Петербург
Лауреат «Национального Бестселлера»-2007 Илья-«Путь Мури»-Бояшов не производил впечатление крупной литературной фигуры – скорее везучий дилетант, отчетливо локального – петербургского – колорита, может быть, даже эпигон Крусанова. Может быть – после «Мури» и «Армады»; но никак не после «Танкиста», его нового романа, который переводит все ранее им написанное в статус ученического «первого тома».
Эта сжатая, вмертвую сплющенная до идеальной формы, до поэмы в прозе вещь похожа на шар, который катится за тобой по узкому коридору, – шар, занимающий собой столько пространства, что ты не станешь пробовать увернуться от него, а как миленький побежишь до самого конца.
После сражения на Курской дуге, под Прохоровкой, в подбитом советском танке обнаружено обуглившееся тело солдата, пролежавшее там неделю. Неожиданно «головешка» открывает глаза и оживает, а впоследствии, снова отправленная после курса реабилитации на фронт, оказывается гениальным танкистом. У живого трупа по прозвищу Ванька-Смерть отсутствуют губы, нос, веки, да и с головой не все в порядке; он разговаривает с тридцатьчетверками и молится танковому богу, чтобы тот дал ему возможность отомстить «Белому тигру», неуязвимому немецкому танку-призраку, по-видимому, подбившему его. Дальше начинается охота, точнее, «трансцендентная погоня» – за «Белым тигром».
Это сказка: Ванька-Смерть – архетипический русский; воплощенное безумие, страдание, кротость и жестокость. «Белый тигр» – аристократический, белый, методичный, беспощадный, сумрачный – воплощение духа германского. Это быль: хроника конкретной войны, достоверно излагающая известную последовательность событий – может быть, в несколько экзальтированной манере, но сам масштаб происходящего оправдывает повышение тона: «Немногие избежавшие рабской участи ветераны панцерваффе кусали залатанные локти, с отчаянием наблюдая столь явные (и, без сомнения, граничащие с гениальностью) вариации на тему их доморощенного „блицкрига“. „Русские свиньи“» наконец-то перестали изобретать велосипед; они нагло содрали основной принцип молниеносной войны – прорыв и неизбежные «клещи», но, как всегда, присовокупили к нему главный козырь – полную, ошеломляющую непредсказуемость, от которой теперь в Цоссене мутило стратегов. Случилось то, что случилось: количество наконец-то окончательно и бесповоротно обернулось качеством; и все, что пыталось сопротивляться, неизбежно было раздавлено, смыто и расплескано по сторонам. Но даже то грандиозное, осмысленное, воплощенное наступление в сорок четвертом не шло ни в какое сравнение с весенним рывком сорок пятого». Автор наблюдает только за своим невероятным героем и его экипажем – но этого ракурса достаточно, чтобы составить представление о том, чем была та война, показанная предельно натуралистично, с изнанки, с грабежами и изнасилованиями. Книжка-про-войну, да, но не привычная советская «военная проза». Бояшов транслирует хруст раздавленных траками костей не для того, чтобы психологически достоверно раскрыть характеры перед лицом смерти и не чтоб «окопную правду» продемонстрировать. Хруст нужен Бояшову, чтобы преодолеть реализм – и пробиться к метафизическому конфликту, к мистике войны.
«Танкист» производит впечатление предельно нагруженной и ошеломляющей вещи еще и потому, что в его фундаменте – другая, не-та-что-надо литературная матрица.
Во-первых, перед нами версия не «Войны и мира», а «Моби Дика». «Белый тигр» – это мелвилловский левиафан: неуязвимое неантропоморфное, но обладающее интеллектом чудовище, воплощение Зла, Божьего гнева, – за которым охотится обезумевший русский капитан Ахав. Вторая проекция – более странная: Гоголь, «Шинель», еще один обиженный умерший маленький человек, фантастическим образом превратившийся в грозного призрака-мстителя. Похождения трупа, безобразия, чинимые мертвым телом, взбунтовавшаяся мертвая материя – вообще давняя, почтенная литературная линия.
Это не только Башмачкин, но и Командор, и Медный всадник, и Панночка – русский, петербургский, пушкинско-гоголевский-достоевский мотив.
Как бы то ни было, сделав из военной повести гофмановскую арабеску – где маршал Рыбалко оказывается персонажем готической повести, мертвецом, разъезжающим в танке (который, по сути, конечно, гроб, короб), повелевает призраком, – Бояшов, по сути, сломал жанр об колено.
Эти нестандартные параллели, потусторонняя подоплека происходящего, и убеждают, что война – не столкновение двух экономических систем, а проявление природы вещей; она идет сама по себе, и когда живым не хватает сил, в бой идут мертвые. Война не может прекратиться сама по себе: чтобы Зло, просочившееся в мир, отступило, должно родиться другое Зло. Во всем этом есть некая гоголевская, чрезмерная, почти комическая театральность; ценнейший и вряд ли выделяемый в изолированном виде химический элемент бояшовской прозы.
«Танкист» здорово, очень здорово написан. Десятки тысяч танцующих в едином ритме слов излучают зловещее обаяние; текст звучит в голове – в каждую строку как будто вшит аудиофайл с голосом артиста Ланового, патетически декламирующим историю о войне призраков. «Но прежде чем окончательно убраться, Призрак явил плачущему от бессилия майору свое наглое великолепие. Замерев в конце просеки, „Тигр“ вновь повернул к Найденову башню. У майора последние волосы вскинулись дыбом и брызнул по ободранному лицу, смешавшись с кровью, пот. Однако вместо выстрела обрушилась, словно крыша, невыносимая тишина. Танк казался потусторонним. Белый силуэт впечатлял. Словно воплощенное зло попирал он сваленные деревья, и бледная папиросная луна угасала над ним, и стелился под его громадными лапами вереск. Наконец туман, по неведомому приказу вновь поднявшись из самой болотной тьмы, его поглотил».
У нас – если отбросить околичности – появился еще один большой писатель.
Леонид Юзефович
«Журавли и карлики»
«АСТ», «Астрель», Москва
«Пойми, – сказал Жохов, – Господь Бог сподобил нас жить в такое время и в такой стране, что за несколько недель можно составить себе состояние. Сумеем, еще и внукам хватит. Дураки будем, если не рискнем. Всю жизнь потом жалеть будем». На дворе 1993 год, и герои, никогда своими глазами не видевшие гражданской войны, тешат себя иллюзией, что они дожили до annus mirabilis; не зря единственная периодика, которую читает бывший геолог Жохов, – газета «Сокровища и клады». В стране не производится ничего, балерины Большого театра торгуют телефонным кабелем со склада в Перми – но «время было судьбоносное. Голос судьбы мог прозвучать в любом месте и в любую минуту». Неудачно дебютировав в посреднической операции, связанной с реализацией вагона сахара, Жохов попадает на бандитский счетчик – и теперь надеется продать доставшийся ему при почти чудесных обстоятельствах (сокровища и клады!) металлический диск из европия, который теоретически стоит тысяч двадцать долларов. Жохов принимает любые обстоятельства как единственно возможные – раз капитализм, он должен быть чуть быстрее, чуть предприимчивее, чуть инициативнее всех остальных; он способен на экспромт, фонтанирует идеями: сегодня продавать европий, завтра – письма Миттерана и Тэтчер, потом кладки яиц динозавра в Гоби; если бы мир в самом деле функционировал по законам, описанным в американских брошюрках, то Жохов, несомненно, вырос бы до полноценной капиталистической акулы. Однако это Россия 1993 года, мало кто понимает, но здесь – коллапс цивилизации, здесь уже идет гражданская война, а еще здесь есть прошлое, которое, как оказывается, не так уж легко отпускает здешних жителей – и форматирует их настоящее и будущее. Здесь многое, очень многое повторяется – и лучше прочих знает об этом второй главный герой романа, еще одна «жертва шоковой терапии» – неблизкий приятель Жохова историк Шубин.
Шубин, в отличие от Жохова, тип не деятеля, а ироничного наблюдателя; он чувствует, что здесь происходит настоящая История, про которую потом будут складывать саги, именно так, как описано в хрониках и учебниках. Но это абстрактно; на деле, как и Жохова, невесомость 90-х застала Шубина не в лучшей форме: возраст около 40, социальная мобильность так себе, жене под видом гречишного меда продали банку разведенной олифы; единственное, что он умеет делать хорошо, – это рассказывать истории. Не слишком много желающих их выслушать; впрочем, обратная сторона медали, теперь можно иногда привирать от себя: не чтобы больше денег сорвать, а потому что иногда вымысел обнажает настоящую правду; и в этом смысле – да, времена свободные, и это ценная свобода. По заказу неких сомнительных «журналов» Шубин пишет цикл статей о самозванцах – чутьем понимая сходство нынешней смуты с теми, что были в семнадцатом веке и в семнадцатом году: те же выскочившие из крепежных социальных гнезд личности, «сорвавшиеся пушки» (не случайно именно с такой сцены начинается роман про похожую эпоху – «Девяносто третий год» Гюго; вообще, Гюго – с «Отверженными», и особенно с эпизодом про детей в статуе слона, – код к «Журавлям и карликам»). Так что неудивительно, что приключения авантюриста XVII века Анкудинова, которые описывает Шубин, во многом совпадают с тем, что происходит – здесь и сейчас – с Жоховым. Очевидно, что внутри какой-то более абстрактной схемы не слишком много знающие друг о друге Шубин и Жохов соотносятся как Автор и Герой, что рифмы не случайны: и там и там – и в «искусстве», и в «жизни» – реализуются сценарии, заданные самим местом действия. «Журавли и карлики» – роман не про серию обманов, и не столько даже про конкретный 1993 год или про смуту вообще, сколько про страну, про кое-какие ее особенности, которые лучше всего проявляются в момент катастрофы.
- Клудж. Книги. Люди. Путешествия - Лев Данилкин - Публицистика
- Путин, водка и казаки. Представления о России на Западе - Клементе Гонсалес - Публицистика
- Великая смута. Конец Империи - Глеб Носовский - Публицистика
- Железный Путин: взгляд с Запада - Ангус Роксборо - Публицистика
- Как Путин ельцинскую загогулину выпрямлял - Николай Зенькович - Публицистика