Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пухлый полосатый стул, дополнительно исполосованный тонкими нитями потемневшей крови, будто его секли плетью и кровь выступила на шелковой плоти. Собственно, повешенный в данном случае — это стул и есть. Он висит в декабре. В центре комнаты на веревке, неоригинально зацепленной за люстровый крюк. Он висит на том, о чем не говорят в его доме. Тут вообще не говорят. Веревка никогда бы не выдержала человека, поэтому стул его заменяет и означает.
Или он висит в марте, превратившем такие плавные сугробы в готические рифы, острые, пористые, сырые и серые, как сыр.
Или летом, когда сладкий снег надувается внутри яблока. Нет ничего вкуснее, чем наблюдать, как торопливо оно ржавеет, надкусанное тобой, и вдруг понять, насколько это точный в пострадавшем яблоке получился автопортрет. Насколько это верно, что человек делает сам себя, обрабатывая вещи.
Или он висит в сентябре, когда гладкие глаза каштанов ошарашено таращатся сквозь потемневшую игольчатую кожуру. По-драконьи колючая шкура лопнула в срок, и глаза удивлены вовремя.
Определяйте погоду сами, в любом случае она — за окном. Повешенный не снят. Веревка продолжает виться. Висит он тут не дольше, чем может прожить кошка в запертой комнате.
Он висит, но кажется, он мечтает и этой мечтой оторван от деревянной земли паркета. Или он мечтает вновь вернуться на пол? В какой позе он подвешен, по-вашему? За одну из ножек? За спинку? За сиденье? Ответ на этот вопрос многое мог бы сказать мне о вас.
Но почему ничего о том, где блуждала камера? Дом говорит о хозяине, когда хозяину не до слов или если хозяину не верят.
На стене контрастное фото: В. Милосская печально смотрит в распахнутый пухлый телефонный справочник. Она не может перевернуть страницу из-за отсутствия рук. Прямо под этим фото, на полу, как будто намекая на утешительное наличие ног у Милосской, остановилась пара туфель, сделанных в виде нижних челюстей человека. И все же В. не может их надеть, потому что она — изображение. Туфли-челюсти напоминают, что даже у настоящей В. Милосской, в Лувре, нет под мраморным лицом никакого черепа. На спинку кровати надета куртка из ткани, изготовленной сразу с грязными пятнами и брызгами, что позволяет реже ее стирать и помогает чистому не испытывать неловкости среди свиней. На кровати забыт совершенно черный со всех сторон кубик Рубика, гарантирующий интеллектуальное равенство, отменяющий личный успех, исключающий поражение. Вокруг него сидят, как вокруг стола — Барби в фашистской форме и Кен в полосках заключенного. Барби в парандже и Кен-гастарбайтер. Туфли и куклы показывают, что профессор жил не один. Кубик же ему прислали недруги, не разделявшие его оценок роли ночной охоты в развитии мозга будущих приматов. Из-под кровати смотрит крупная книга, обмотанная цепями, запертыми на гаражный замок. Все это — комната профессора. Но появилась комната профессора в момент его исчезновения. Вещи ничего не говорят о нем. Они молчат о нем. Не помнят о нем. Они здесь именно потому, что его здесь нет, хоть они и не заменяют его. Его заменяет только стул над полом. Зато они означают его необратимое отсутствие. Замершие вещи. Приготовленные к отправке. Не без ангела
Когда в облачном небе с утра появился ангел в печальной, темной и, наверное, теплой одежде, будто сшитой из влажного пепла, и с алмазно сверкавшим мечом, профессор стоял у окна в трусах и рубашке и повторял одними губами: «Я просто сошел с ума. Это просто шизофрения от перенапряжения мозга. Я не первый ученый, с которым это случилось. Я просто...» Между тем одежда ангела менялась, словно влажный пепел высыхал. Словно ангел думал и приближался к решению, не открывая своих далеких глаз.
Профессор уже знал, что ошибся, но решил упорствовать до последнего. Так бывает и в науке, когда мысленно говоришь: хорошо, вы правы, но хватит ли вас, чтобы меня публично убедить? Профессор смотрел на ангела, не в силах оторваться, щурился от блеска идеального лезвия, измерявшего высоту неба сверху вниз, и беззвучно повторял свою мантру: «Я просто сошел.» Он знал, что теперь достаточно шевелить губами, можно и вовсе не открывать рта, все равно все услышат. Нимб ангела напомнил ему раковину редкой улитки, виденную однажды в горах далекой, нищей и прекрасной страны. Чем больше людей вокруг него выбирало религию, тем сильнее кичился он своим атеизмом (не путать с агностицизмом), позволявшим чувствовать себя отдельно от большинства. «Большинство бывает право, только если меньшинство его научит», — всю жизнь профессор отрицал демократию в науке. «Я просто.» — начал он в который раз. А вдруг это оружие? Внушенные галлюцинации? Фильм «Матрица» сбылся? Вдруг это видят все? «Я просто.» Но тут ангел в небе наконец-то открыл глаза. Профессор перестал бояться. И два неосторожных пикселя скатились вниз по ангельской щеке. Толкование темноты
Я1 был с профессором знаком. Впервые я увидел его клеящим на водосточную жесть объявления с мордой незлой собаки. Она потерялась 16 лет назад. Расклейка объявлений была связана с теорией повторно переживаемых травм, которую профессор проверял на себе. Об этом честно сообщалось и в самом объявлении. Как я выяснил, помогая ему клеить, мелкие млекопитающие в эпоху расцвета динозавров вынуждены были выходить на охоту ночью, и именно это развивало их мозг. В отличие от гигантских ящеров, евших то, что они видят, ночным охотникам приходилось постоянно истолковывать сложные звуковые сигналы в темноте, отличать добычу и приближение врага по звуку и самим издавать все более сложные звуки, что и заложило основы будущего развития речи, как внутренней, так и внешней. Миллионы лет выживания в вынужденной темноте — залог будущей победы текста над миром, слова над непосредственным зрением.
Один из ближайших предков профессора владел березою. Владел и управлял. Мертвую березу у самой воды перед рассветом выпрямляли. Пограничникам невдомек. А ночью, согнув ее в локте, по ней перебирались на мель — река была узка в этом месте — береза работала как мост контрабандистов, бомбистов и прокламаторов. Чтобы общаться со всей этой публикой, предок профессора немного выучил английский, а выучив, обнаружил в классических книгах несколько удививших его фраз. Оказывается, Гамлет, завистливо и вожделенно заглядывая в полые глазницы клоунского черепа, говорит: «Разгадать бы секрет революции!» Внутри березы помещался простейший механизм — гнущееся колено. Такие, наверное, были у Пиноккио, только поменьше. Приходилось кору менять все время, приносить из рощи и клеить новую бересту, чтобы грамотно скрыть эту противозаконную механику. Но пограничники никогда не рассматривали кору деревьев и не запоминали ее подробностей. На память, уезжая оттуда, после того, как граница сильно отодвинулась, предок взял с собою кусок от березового колена и много позже заказал из него сделать на пол отдельную паркетную деталь. Она выделяется в комнате, как лужа на площади, как фальшивая купюра в выясняющих лучах. Стул висит прямо над ней. Он может оказаться оригинальной низкой люстрой, если нажать на выключатель, но не оказывается, да и нажать некому. Капитал без номинала
В вагонных дверях со мною приключился случай. Прощаясь после первого знакомства, профессор протянул мне в метро мелкую монету, и я не сразу сообразил, что это подарок, а не милостыня. На первый взгляд обыкновенный рубль. Двуглавый герб на одной стороне, но когда я перевернул, то и на другой стороне оказался такой же знак: всевидящая птица вместо цифры, означающей номинал. И я рассмеялся. В портретной живописи фас происходит от посмертной маски, а профиль от монеты как раз. Считать так — исторически неверно, но идеологически приятно. Вот только не успел я спросить у дарителя, двери вагона уже сошлись, за сколько и где он купил эту милую безделицу? Сколько стоят такие деньги? На возносящей лестнице я пытался себе представить, как двуглавая птица видит мир, как это — иметь в зрительном распоряжении сразу всю панораму и не иметь никакой зазатылочной тайны, населенной пространственными гипотезами? Или еще интереснее: видеть все вокруг, но ощущать внутри себя, между двумя затылками, нечто всегда невидимое. Позволяют ли шеи птицы ее головам посмотреть друг другу в глаза? Или их общая точка зрения расположена ровно между птичьими затылками, в области старых добрых телевизионных помех?
Сначала я поравнялся с могилами, а потом и перерос их. И уже выйдя на поверхность, захотел, чтобы у светофора когда-нибудь появился еще один цвет — «обязан идти» или «нельзя не идти». Например, ослепительно-белый, с восклицательным знаком вместо человечка. Или какой еще цвет и знак можно выбрать? Люди мечтают об этом с античных времен.
На улице я поднял пулю, случайно оброненную какой-то из сторон неактуального более конфликта и лежавшую в фигурной бордюрной щели маленьким музейным экспонатом, не всем заметным подтверждением того, что стрельба, в которой ей так и не удалось полетать, никогда не возобновится, смотрите ее в кино. Эту пулю срыгнула история. Разрешения спрашивать было не у кого. Я поднял пулю и посадил ее в цветочный горшок на своем столе, а точнее, во влажную землю с одной знаменитой могилы. И начал чувствовать, как робко, еле-еле, не веря самому себе, из моей пули сквозь землю поднимается росток. Сквозь черную рассыпчатую плодородную кашу кладбищенского небытия он пробивает дорогу. Я слышу это как невероятно медленную музыку. Однажды я принесу растение к тебе домой. Ведь это гораздо приятнее обеим сторонам — дарить цветы в горшках.
- Изумрудный Город Страны Оз - Лаймен Фрэнк Баум - Зарубежные детские книги / Прочее
- Спящая бабушка - Лидия Тарасова - Детские приключения / Детская проза / Прочее
- Канатоходец. Записки городского сумасшедшего - Николай Борисович Дежнёв - Прочее / Русская классическая проза
- Дневник эфемерной жизни (Кагэро никки) - Митицуна-но хаха - Прочее
- Король-охотник и его дочь - Людмила Георгиевна Головина - Прочая детская литература / Прочее / Русская классическая проза